Лермонтов: воспоминания, письма, дневники
Шрифт:
— О, если бы я был точно чернокнижник! Но я просто Друг Л[опу]хина, и у него нет от меня ни одной скрытой мысли, ни одного задушевного желания.
Мне еще досаднее стало на Л[опу]хина, зачем поставил он меня в фальшивое положение перед Мишелем, разболтав ему все эти пустяки и наши планы на будущее.
Между тем мазурка кончилась; в ожидании ужина Яковлев [180] пел разные романсы и восхищал всех своим приятным голосом и чудной методой.
Когда он запел:
180
Михаил Лукьянович Яковлев (1798–1868), лицейский товарищ Пушкина, талантливый дилетант-композитор и певец, о шумных успехах выступлений которого в петербургских гостиных тридцатых годов сохранились рассказы многих современников (см. Н. А. Гастфрейнд «Товарищи Пушкина по Царскосельскому лицею», т. II, СПб., 1912 г., стр. 234–258).
Мишель шепнул мне, что эти слова выражают ясно его чувства в настоящую минуту.
Но пусть она вас больше не тревожит,Я не хочу печалить вас ничем.— О, нет, — продолжал Лермонтов вполголоса, — пускай тревожит, это вернейшее средство не быть забыту.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,То робостью, то ревностью томим,181
Романс А. А. Алябьева на слова известного стихотворения Пушкина, напечатанного впервые в «Северных Цветах» за 1830 год.
— Я не понимаю робости и безмолвия, — шептал он, — а безнадежность предоставляю женщинам.
Я вас любил так искренно, так нежно,Как дай вам Бог любимой быть другим!— Это совсем надо переменить; естественно ли желать счастия любимой женщине, да еще с другим? Нет, пусть она будет несчастлива; я так понимаю любовь, что предпочел бы ее любовь ее счастию; несчастлива через меня, это бы связало ее навек со мною! А ведь такие мелкие, сладкие натуры, как Л[опу]хин, чего доброго, и пожелали бы счастия своим предметам!
А все-таки жаль, что я не написал эти стихи, только я бы их немного изменил. Впрочем, у Баратынского есть пьеса, которая мне еще больше нравится, она еще вернее обрисовывает мое прошедшее и настоящее, — и он начал декламировать:
Нет, обманула вас молва,По-прежнему я занят вами,И надо мной свои праваВы не утратили с годами.Другим курил я фимиам,Но вас носил в святыне сердца,Другим молился божествам,Но с беспокойством староверца!— Вам, Михаил Юрьевич, нечего завидовать этим стихам, вы еще лучше выразились:
Так храм оставленный — все храм,Кумир поверженный — все Бог!— Вы помните мои стихи, вы сохранили их? Ради Бога, отдайте мне их, я некоторые забыл, я переделаю их получше и вам же посвящу.
— Нет, ни за что не отдам, я их предпочитаю, какими они есть, с их ошибками, но с свежестью чувства; они, точно, неполны, но если вы их переделаете, они утратят свою неподдельность, оттого-то я и дорожу вашими первыми опытами.
Он настаивал, я защищала свое добро — и отстояла. На другой день вечером мы сидели с Лизой в маленькой гостиной, и как обыкновенно случается после двух балов сряду, в неглиже, усталые, полусонные и лениво читали вновь вышедший роман г-жи Деборд-Вальмор «L'atelier d'un Peintre». Марья Васильевна по обыкновению играла в карты в большой приемной, как вдруг раздался шум сабли и шпор.
— Верно, Лермонтов, — проговорила Лиза.
— Что за вздор, — отвечала я, — с какой стати? Тут раздались слова тетки: «Мои племянницы в той комнате», — и перед нами вдруг явился Лермонтов. Я оцепенела от удивления.
— Как это можно! — вскрикнула я, — два дня сряду! И прежде никогда не бывали у нас, как это вам не отказали! Сегодня у нас принимают только самых коротких.
— Да мне и отказывали, но я настойчив.
— Как же вас приняла тетка?
— Как видите, очень хорошо, нельзя лучше, потому что допустила до вас.
— Это просто сумасбродство, monsieur Michel, c'est absurde, вы еще не имеете ни малейшего понятия о светских приличиях.
Недолго я сердилась: он меня заговорил, развеселил, рассмешил разными рассказами. Потом мы пустились рассуждать о новом романе и, по просьбе его, я ему дала его прочитать с уговором, чтоб он написал свои замечания на те места, которые мне больше нравились и которые, по онегинской дурной привычке, я отмечала карандашом или ногтем; он обещал исполнить уговор и взял книги.
Он предложил нам гадать в карты и, по праву чернокнижника, предсказать нам будущность. Не мудрено было ему наговорить мне много правды о настоящем; до будущего он не касался, говоря, что для этого нужны разные приготовления.
— Но по руке я еще лучше гадаю, — сказал он, — дайте мне вашу руку и увидите.
Я протянула ее, и он серьезно и внимательно стал рассматривать все черты на ладони, но молчал.
— Ну что же? — спросила я.
— Эта рука обещает много счастья тому, кто будет ею обладать и целовать ее, и потому я первый воспользуюсь. — Тут он с жаром поцеловал и пожал ее.
Я выдернула руку, сконфузилась, раскраснелась и убежала в другую комнату. Что это был за поцелуй! Если я проживу и сто лет, то и тогда я не позабуду его; лишь только я теперь подумаю о нем, то кажется, так и чувствую прикосновение его жарких губ; это воспоминание и теперь еще волнует меня, но в ту самую минуту со мной сделался мгновенный, непостижимый переворот; сердце забилось, кровь так и переливалась с быстротой, я чувствовала трепетание всякой жилки, душа ликовала. Но вместе с тем мне досадно было на Мишеля; я так была проникнута моими обязанностями к Л[опу]хину, что считала и этот невинный поцелуй изменой с моей стороны и вероломством с его.
Я была серьезна, задумчива, рассеянна в продолжение всего вечера, но непомерно счастлива. Мне все представлялось в радужном сиянии.
Всю ночь я не спала, думала о Л[опу]хине, но еще более о Мишеле; признаться ли, я целовала свою руку, сжимала ее и на другой день чуть не со слезами умыла ее: я боялась сгладить поцелуй. Нет! Он остался в памяти и в сердце, надолго, навсегда! Как хорошо, что воспоминание никто не может похитить у нас; оно одно остается нам верным и всемогуществом своим воскрешает прошедшее с теми же чувствами, с теми же ощущениями, с тем же пылом, как и в молодости. Да я думаю, что и в старости воспоминание остается молодым.
Во время бессонницы своей я стала сравнивать Л[опу]хина с Лермонтовым; к чему говорить, на чьей стороне был перевес? Все нападки Мишеля на ум Л[опу]хина, на его ничтожество в обществе, все, выключая его богатства, было уже для меня доступно и даже казалось довольно основательным; его же доверие к нему непростительно глупым и смешным. Поэтому я уже недалеко была от измены, но еще совершенно не понимала состояния моего сердца.
В среду мы поехали на бал к известному адмиралу Шишкову; [182] у него были положенные дни… Я любила ездить к Шишкову и говорить с ним; меня трогали его доброта и гостеприимство. Он иногда шутил со мною и говорил, что чувствует, как молодеет, глядя на меня.
182
Александр Семенович Шишков (1754–1841), президент Российской Академии, известный государственный деятель и литератор начала XIX в., автор «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка», один из вождей «архаистов» в их борьбе с эпигонами Карамзина и Жуковского.