Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лермонтов. Мистический гений
Шрифт:

Стихотворение было написано вскоре после самого боя. Исповедь героя перед еще не забытой, когда-то любимой женщиной. А вернее, исповедь перед самим собой и перед небом. Начиная как любовное послание, перейдя на описание сражений и горестные думы о природе человека, Лермонтов заканчивает стихотворение "Валерик" вновь обращением к столь дорогой ему когда-то женщине:

Но я боюся вам наскучить, В забавах света вам смешны Тревоги дикие войны; Свой ум вы не привыкли мучить Тяжелой думой о конце; На вашем молодом лице Следов заботы и печали Не отыскать, и вы едва ли Вблизи когда-нибудь видали, Как умирают. Дай вам Бог И не видать: иных тревог Довольно есть. В самозабвенье Не лучше ль кончить жизни путь? И беспробудным сном заснуть С мечтой о близком пробужденье? Теперь прощайте: если вас Мой безыскусственный рассказ Развеселит, займет хоть малость, Я буду счастлив. А не так? Простите мне его как шалость И тихо молвите: чудак!..

Но не будь у этого любовного послания совсем иного, не любовного содержания, думаю, стихотворение вряд ли стало бы одним из вершинных в творчестве поэта. Все-таки эти "шалости чудака" были гораздо важнее "тревог самозабвенья". Да и батальная лирика тоже сама по себе мало отличается от сцен из "Бородино" и других батальных творений поэта. Важнее всего его прорыв ввысь, вглубь человека и его существования, и эта в чем-то леденящая, космическая, без всякого сожаления и печали, демоническая скорбь о человеке как таковом прежде всего и определяет смысл стихотворения "Валерик". Стих такой же ломаный и неупорядоченный, как сама война. Как сама жизнь. Как давняя, вспыхивающая временами любовь.

Позже, 12 сентября Лермонтов пишет о происшедшем уже из Пятигорска Алексею Лопухину: "Мой милый Алеша. Я уверен, что ты получил письма мои, которые я тебе писал из действующего отряда в Чечне, но уверен также, что ты мне не отвечал, ибо я ничего о тебе не слышу письменно. Пожалуйста, не ленись: ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор, как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался всё время по горам с отрядом. У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 тысячи пехоты, а их до 6 тысяч; и всё время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте, — кажется хорошо! — вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные — только бог знает, когда мы увидимся. Я теперь вылечился почти совсем и еду с вод опять в отряд в Чечню. Если ты будешь мне писать, то вот адрес: на Кавказскую линию, в действующий отряд генерал-лейтенанта Галафеева, на левый фланг. Я здесь проведу до конца ноября, а потом не знаю, куда отправлюсь — в Ставрополь, на Черное море или в Тифлис. Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными. Только скучно то, что либо так жарко, что насилу ходишь, либо так холодно, что дрожь пробирает, либо есть нечего, либо денег нет, — именно что со мною теперь. Я прожил всё, а из дому не присылают. Не знаю, почему от бабушки ни одного письма. Не знаю, где она, в деревне или в Петербурге. Напиши, пожалуйста, видел ли ты ее в Москве. Поцелуй за меня ручку у Варвары Александровны и прощай. Будь здоров и счастлив.

Твой Лермонтов".

Храбро сражался и при этом мечтал об отставке и воспевал в стихах чеченцев, коим нещадно сносил головы. Такова жизнь! Как пишет генерал Галафеев: "Успехам этого дня я вполне обязан распорядительности и мужеству… Равномерно в этот день отличились храбростию и самоотвержением при передаче приказаний под огнем неприятеля Кавалергардского его величества полка поручик граф Ламберт и Тенгинского пехотного полка поручик Лермантов. Из Журнала военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии с 25 сентября по 7 октября 1840 года".

После валерикского сражения поэт создает своеобразный художественный триптих: начало боя 11 июля 1840 года, момент решительной рукопашной схватки, похороны убитых утром 12 июля.

"Эпизод из сражения при Валерике" здесь занимает главное место. Этот маленький акварельный шедевр был создан, когда Лермонтов вместе с художником Григорием Гагариным приехал в кратковременный отпуск на Кавказские воды. Гагарин сделал только раскраску. Гагарин сам признается: "Рисунок Лермонтова, раскрашенный мною во время пребывания в Кисловодске" и дата — 11 июля 1840 года.

Сражение при реке Валерик не было определяющим на Кавказской войне, но оно стало определяющим и для жизни, и для поздней, зрелой поэзии Михаила Юрьевича Лермонтова. Он переживал заново уже наяву все свои сюжеты из "Героя нашего времени". Он лихо сражался с чеченцами, но он же уважал их стремление к свободе, их вольность и независимость поведения. Чеченцы и ныне, как рассказывали мне в Грозном чеченские писатели, считают Лермонтова своим. Участие в битвах ему прощается, на то и война, чтобы сражаться, тут не до сантиментов, кто кого. Но его уважение к народам Кавказа, его породненность с ними всегда высоко ценятся на Кавказе.

Он признается чуть ли не в родственной тяге к ним, к их образу жизни, и как тут не вспомнить его горские шотландские корни:

Люблю я цвет их желтых лиц, Подобный цвету ноговиц, Их шапки, рукава худые, Их темный и лукавый взор И их гортанный разговор.

Даже в сражениях это не враги, это горцы-удальцы. Но при этом Лермонтов понимает, что в противостоянии Азии и России Кавказ, и по его мнению, должен быть в орбите его родины. И потому он всегда ищет мирного союза, ищет куначества, а не уничтожения.

В этот период жизнь Лермонтова-офицера и жизнь Лермонтова-поэта резко отделились друг от друга. По жизни Михаил Лермонтов после ранения его друга, еще одного удальца Руфина Дорохова, взял у него командование отрядом отчаянных храбрецов, нынешнего спецназа. И по приказу командования совершал дерзкие нападения на горцев. Ему, всегда немного фату и любящему красиво одеться, в этих вылазках было не до переодеваний. Как с неприязнью сообщает о Лермонтове один из его вечных светских недругов барон Лев Васильевич Россильон:

"Лермонтова я хорошо помню. Он был неприятный, насмешливый человек, хотел казаться чем-то особенным. Хвастался своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею!

Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому, что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я его видел на Судаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщевую шапку, бросался на черкесские завалы. Чистое молодечество, ибо кто же кидался на завалы верхом! Мы над ним за это смеялись".

К тому же, по мнению барона Льва Россильона, Лермонтов был фатом, чересчур много о себе думающим. Впрочем, слыша о себе подобные разговоры, Михаил Лермонтов как бы между прочим и сам заметил о бароне Россильоне: "Не то немец, не то поляк, — а пожалуй и жид".

А по поводу своего спецназа Лермонтов писал Алексею Лопухину, уже вернувшись в крепость Грозную:

"Пишу тебе из крепости Грозной, в которую мы, то есть отряд возвратился после 20-дневной экспедиции в Чечне. Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижает: я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую из ста казаков, — разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то авось что-нибудь дадут; я ими только четыре дня в деле командовал и не знаю еще хорошенько, до какой степени они надежны; но так как, вероятно, мы будем еще воевать целую зиму, то я успею их раскусить. Вот тебе обо мне самое интересное.

Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает, что с вами сделалось; забыли что ли? или [письма] пропадают? Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна, а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем. Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснет от моего рассказа, а тебя вызовет в другую комнату управитель, и я останусь один и буду доканчивать свою историю твоему сыну, который сделает мне кака на колена… Сделай одолжение, пиши ко мне как можно больше. Прощай, будь здоров с чадами и домочадцами и поцелуй за меня ручку у своей сожительницы.

Поделиться с друзьями: