Лермонтов
Шрифт:
Разумеется, это только предположение, однако прадедовский замок из лермонтовского «Желания» стоит не просто на земле Шотландии, а именно в дикой и нелюдимой ее части, которую Мэри Шелли поэтически окрестила орлиным гнездом свободы:
Зачем я не птица, не ворон степной,Пролетевший сейчас надо мной?Зачем не могу в небесах я паритьИ одну лишь свободу любить?На запад, на запад помчался бы я,Где цветут моих предков поля,Где в замке пустом, на туманных горах,Их забвенный покоится прах.На древней стене их наследственный щитИ заржавленный меч их висит.Я стал бы летать над мечом и щитом,И смахнул бы я пыль с них крылом;И арфы шотландской струну бы задел,И по своду бы звук полетел;Внимаем одним, и одним пробужден,Как раздался, так смолкнул бы он.Но тщетны мечты, бесполезны мольбыПротив строгих законов судьбы.Меж мной и холмами отчизны моейРасстилаются волны морей.Последний потомок отважных бойцовУвядает средь чуждых снегов;Я здесь был рожден, но нездешний душой…О! Зачем я не ворон степной?..Хочу особо выделить строчку: «И арфы шотландской струну бы задел». Детские воспоминания Мэри Шелли и в самом деле исполнены словно бы на однострунной арфе, и не потому, что это какой-то особой конструкции арфа, а потому, что после смерти мужа мелодия ее души, когда-то такой разнообразной, жадной ко всем впечатлениям бытия, сделалась однострунной…
По иронии судьбы как раз в то самое время, когда Лермонтов, пытаясь понять причину своей «нездешности», мечтает о Шотландии, по ее вересковым холмам гуляет вечный путешественник – турист по своей, а не по казенной надобности А.И.Тургенев и в свойственной ему, точной в деталях и растрепанной по стилю, манере описывает место, где почти восемьсот лет назад Малькольм одарял своих сподвижников:
«Место, где происходил этот раздел земель, и до сих пор носит название Omnia terra (вся земля), потому, что Малькольм II раздал здесь все наследственные земли в Шотландии, или Boot-hill (сапожный холм), от обычая, по коему вассалы, в знак подданства… владельцу, подносили сапог земли с своих поместий, для получения инвеституры от монарха. Муррай сказывал, что предание полагает, что холм сей составился от накопившейся земли, в сапогах нанесенной».
Глава восьмая
Ранней весной 1830 года в Университетском пансионе был объявлен большой праздник по случаю Одиннадцатого Выпуска. На торжество собралась вся Москва: почти в каждом порядочном семействе имелся свой выпускник, сохранивший о годах учения в этом заведении самые благодарные воспоминания. На этом-то празднике Михаила Лермонтова наконец-то и объявили первым учеником выпускного класса. В числе гостей оказалась и прибывшая из Петербурга Катенька Сушкова. Ее дядюшка, Николай Васильевич Сушков, писал историю Университетского пансиона и посему был в центре внимания публики. Катенька явилась на торжественный вечер вместе с подругой, Александриной Верещагиной. С Александриной, родной племянницей хозяйки Середникова, Лермонтов познакомился еще прошлым летом, но та при знакомстве только снисходительно кивнула. Снисходительная гримаска не сходила с Сашенькиного лица, даже когда она совершенно искренне поздравила «кузена» с успехом. Но Сашенька – это Сашенька. Зато Катенька рта не закрывала. К тому же в отличие от подруги, девицы высокой и статной, была, как и все Сушковы, росточка невеликого, рядом с ней Мишель не чувствовал себя недоростком. Танцуя с новой знакомой, он даже почти решился прочитать ей «Молитву», но почему-то вдруг передумал.
«Молитву» Лермонтов написал в ночь под новый, 1830 год и никому еще не читал, даже Алексису, другое и читал, и давал списать, а это – нет, нет, ни за что!
Не обвиняй меня, Всесильный,И не карай меня, молю,За то, что мрак земли могильныйС ее страстями я люблю;За то, что редко в душу входитЖивых речей твоих струя;За то, что в заблужденье бродитМой ум далеко от Тебя;За то, что лава вдохновеньяКлокочет на груди моей;За то, что дикие волненьяМрачат стекло моих очей;За то, что мир земной мне тесен,К тебе ж проникнуть я боюсь,И часто звуком грешных песенЯ, Боже, не тебе молюсь.Но угаси сей чудный пламень,Всесожигающий костер,Преобрати мне сердце в камень,Останови голодный взор;От страшной жажды песнопеньяПускай, Творец, освобожусь.Тогда на тесный путь спасеньяК Тебе я снова обращусь.«Молитву» не прочитал, а вот разговаривать с Катенькой, которую тут же перекрестил на английский манер в мисс Блэк-айз, было весело, она не жеманилась и не важничала. Мишель даже поделился с ней планом жизни: еще несколько месяцев – и прости-прощай, достопочтенный пансион!
В неполные шестнадцать лет он человек с высшим, университетским образованием!
Прощай, пансион, здравствуй, взрослая жизнь!
Пансиона Михаил Юрьевич Лермонтов не окончил. Ушел по собственному желанию из последнего, выпускного класса.
Этому неожиданному решению предшествовало знаменательное событие. Пансион без предупреждения посетил император Николай. Один, без свиты. Во время перемены ученики всех возрастов, пользуясь свободой нравов привилегированного заведения, устремились из классных комнат в широкий коридор, мигом обратив его в зал для гимнастических упражнений. Ни надзирателей, ни педагогов нигде не было видно: по заведенному порядку в момент «рекреаций» предоставлялась «полная свобода жизненным силам детской натуры», а так как специального спортивного помещения, ввиду тесноты, не было, воспитатели предпочитали не показываться в коридоре.
Дмитрий Милютин, в будущем – военный министр, много, кстати, сделавший для демократизации и пореформенной осовременивания армии, а в ту пору – воспитанник Университетского пансиона, вспоминает:
«Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, и, наконец, вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла… комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, – Булгаков [18] узнал его и, встав с места, громко приветствовал: “Здравия желаю вашему Величеству!” Все другие крайне удивились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему “генералу”… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь – мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас с такою грозною энергией, какой нам никогда не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, и мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше опустило головы наше бедное начальство. На другой же день уже заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона».
18
Костенька Булгаков был сыном московского почт-директора, а почт-директор – самым осведомленным на Москве господином, ибо обожал читать частные письма, пересылаемые по казенной почте, и посему всегда был в курсе.
Пока педагоги и надзиратели собирали воспитанников в актовый зал, Николай, не любивший даром терять императорское время, осмотрел и дортуары. В одной из спален было несколько заболевших. Государь приказал одному из них раздеться и самолично осмотрел белье – оно оказалось неудовлетворительным. Г.Головачев, оказавшийся свидетелем этой сцены, на всю жизнь запомнил выражение лица высочайшего ревизора, разгневанного прежде, чем был отыскан предлог для гнева.
Историческая ревизия произошла 11 марта 1830 года. А ровно через две недели (надо отдать должное административной энергии и главного администратора, и его «управленческого аппарата») последовал высочайший Указ правительствующему Сенату о преобразовании благородных пансионов и при Московском, и при Петербургском университетах в обыкновенные гимназии.
Дмитрий Милютин полагает, что гнев императора был вызван неблагоприятным впечатлением, произведенным на самодержца пансионской вольницей. Думается, это не совсем так. Шалости во время «рекреаций» не только дозволялись, но и поощрялись Николаем. Один из воспитанников «малолетнего» кадетского корпуса, так называемого Александровского, расположенного в Царском Селе в непосредственном соседстве с летней резиденцией императорской фамилии, утверждает, что кадеты с разрешения и благословления государя допускались в дворцовый сад и бегали и играли там «без всякого стеснения». Больше того, Николай Павлович Романов сам играл с ними. «В расстегнутом сюртуке ложился он на горку, и мы тащили его вниз или садились на него плотно друг около друга; и он встряхивал нас, как мух».
Шалости, в которых Николай уличил воспитанников Благородного пансиона, конечно, несколько отличались от тех, что «вменялись в обязанность» маленьким солдатикам государя. И все-таки обнаруженные высочайшим лицом «беспорядки», включая несвежее белье и спертый воздух в дортуарах, были поводом, а не причиной императорского гнева.
Московский благородный пансион, возникший на волне просветительской деятельности Н.И.Новикова, выпускал не просто вольнодумцев – он производил «умников».
Петр I, пращур, задыхаясь от «недостатка ума» в ближайшем своем окружении, «набирал нужных ему людей всюду, не разбирая звания и происхождения, и они сошлись к нему с разных сторон и из всевозможных состояний» (В.О.Ключевский). Екатерина, бабка, льстила Уму, Павел-отец побаивался, брат Александр – заискивал и презирал, а он, Николай, был убежден: горе от Ума, и потому – горе Уму.