Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сертучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволил разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, – верный признак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственные замечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу вас заставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость; он сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В его улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб, на котором, только при долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших одна другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева или душевного беспокойства. Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные – признак породы в человеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади; чтобы докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; об глазах я должен сказать еще несколько слов. Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его – непродолжительный, но проницательный и тяжелый – оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен. Все эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление… Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским». [42]

42

Чтобы дать читателю возможность следить за ходом дальнейших соображений, напомню и известные слова Лермонтова из того же предисловия ко второму изданию: «Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения… Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар».

В черновом наброске портрета был и еще один фрагмент; его также необходимо иметь в виду:

«Если верить тому, что каждый человек имеет сходство с каким-нибудь животным, то, конечно, Печорина можно было сравнить только с тигром; сильный и гибкий, ласковый или мрачный, великодушный или жестокий, смотря по внушению минуты, всегда готовый на долгую борьбу, иногда обращенный в бегство, но не способный покориться; не скучающий один, в пустыне с самим собою, а в обществе себе подобных требующий беспрекословной покорности: по крайней мере таков, казалось мне, должен был быть его характер физический, т. е. тот, который зависит от наших нерв и от более или менее скорого обращения крови; душа – другое дело: душа или покоряется природным склонностям, или борется с ними, или побеждает их: от этого злодеи, толпа и люди высокой добродетели; в этом отношении Печорин принадлежал к толпе, и если он не стал ни злодеем, ни святым – то это, я уверен, от лени».

К исключенному из основного текста варианту мы еще вернемся, а пока вглядимся в портрет.

Прежде всего, он написан так, что беглый и скорый взгляд невольно отмечает то, что является «одеждой лести»: стройность, крепкое от природы сложение, благородный лоб, вьющиеся от природы волосы, зубы ослепительной белизны, опрятность, не имеющая ничего педантичного. Предупредив, что читатель не должен относиться к заключениям портретиста слепо, Лермонтов как бы предполагает (это не только не противоречит замыслу, а входит в него) множественность мнений – ни Бальзак, ни Стендаль, а уж Лафатер и подавно такой свободы себе не дозволяли. Больше того, и Бальзак и Стендаль, хотя и отказались от той сверхзадачи, какой была подчинена деятельность Лафатера – пастора, проповедника, просветителя, то есть от стремления к исправлению людских нравов и обычаев, тем не менее, вслед за Лафатером, полагали, что художник уже внешностью своего персонажа обязан показать тот характер, который «предписывают ему иметь органы его тела». Лермонтов идет дальше и глубже проникает в суть «модели»: строением тела, включая скорость обращения крови, обусловлен лишь физический характер его героя, и в этом отношении Печорин и впрямь вылеплен безупречно – это почти выставочный экземпляр человеческой породы. Но природа допустила оплошность. Душа, заключенная в совершенной оболочке, оказалась зараженной классической русской хворью – леностью. Походка Печорина не только небрежна, но и ленива; его поза, когда он присел на скамью, выразила «какую-то нервическую слабость»; его взгляд равнодушно спокоен. И все это при скором обращении крови и крепком телосложении! Словом, то же противоречие, что и в «Думе»: «И царствует в душе какой-то холод тайный, / Когда огонь кипит в крови».

Что еще можно вычитать из портрета, предложенного нам в качестве ключа к загадке современного человека?

Во внешности Григория Александровича – при переводе его тем же чином и статусом из петербургского («Княгиня Лиговская») в кавказский вариант – произошли разительные перемены. Портрет героя в «Княгине Лиговской» – практически автопортрет, хотя, может быть, слегка и «польщенный». В новом варианте нет (почти нет) сходства с автором. На лице Печорина петербургского, как мы помним, последователи Лафатера, по убеждению автора, могли бы прочитать и «глубокие следы прошедшего», и «чудные обещания будущности». На лице Печорина кавказского также читаются следы прошедшего: лоб, испещренный множеством мелких, пересекающих одна другую морщин; расслабленность нервическая и физическая, усталость от жизни, похожей на никогда не кончающийся утомительный бал… Что же касается будущего, то на кавказском портрете нет никаких обещаний, не только чудных: на нем изображен человек без будущего. Ведь даже его путешествие в Персию, равно как и смерть по дороге из Персии, не имеет никакого отношения к «катастрофе, среди которой погиб Грибоедов»; это очередная «гремушка», «цацка», дорогая и престижная игрушка для так и не ставшего мужчиной «беленького мальчика». Подозрительна уже легкость, с какой не служащий (ни по какому ведомству) Григорий Александрович получает столь дефицитную подорожную. Ведь нам доподлинно известно, сколько усилий потребовалось Пушкину, дабы удостоиться соизволения на путешествие в Арзрум. И Лермонтов так и не попал в азиатскую экспедицию («Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским»). А ведь не скуки ради его туда тянуло – он задумал поэтический цикл «Восток»… Пришлось собирать этот «восток» по крохам, по частям из восточных вкраплений в пеструю мозаику кавказского общежития. Но то, что недоступно Пушкину и Лермонтову, без всякого труда, запросто дается Печорину.

Даже улыбка Печорина, в которой автор («странствующий офицер») замечает «что-то детское», свидетельствует не столько о простодушии, сколько о недозрелости души, об ее инфантильности, об отсутствии интересов, приличных мужу в поре первой, тридцатилетней возмужалости. Но главное, конечно, глаза. Фосфорическое их сияние из-под полуопущенных ресниц как бы знак демонизма. Но это для дам, для нежных читательниц, тех, что, вальсируя с автором «Демона», уверяли, будто могут полюбить это фантастическое существо, то есть для тех, кто смотрит, но не способен увидеть. А сам портретист, словно прикрывшись маскарадной полумаской и вроде бы участвуя в общей Игре, наносит еще один «разоблачительный удар»: оказывается, во взгляде Печорина нет играющего воображения. Отсутствие воображения, а значит, активного творческого и поэтического начала – вот корень разности между Лермонтовым и Печориным.

Вдобавок ко всем своим замечательным наблюдениям портретист точно фиксирует социальный статус «натуры». Максим Максимыч (в «Бэле») хотя и упоминает вскользь, что Григорий Александрович человек, «должно быть, богатый», на этом вопросе не сосредоточивается. Дипломатично обходит это немаловажное обстоятельство и сам Журнал, а вот благодаря портрету оно становится явным. «Сертучок» хотя и запыленный, но белье – ослепительно чистое, перчатки запачканы, зато сшиты специально по его маленькой аристократической руке. А как играет здесь гранями разных смыслов слово «порядочный»! В известном письме С.Раевскому (ноябрь-декабрь 1837 г.) Лермонтов сообщает, что за хребтом Кавказа много хороших ребят: «…особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные». Применительно к Печорину, в контексте портрета, ослепительно чистое белье, изобличающее «привычки порядочного человека», и в самом деле изобличает: отдает иронией, и отнюдь не доброй. Особенно если мы припомним, как мало следил за безупречностью своего мундира сам Лермонтов. Лев Россильон, подполковник Генерального штаба, встречавшийся с Михаилом Юрьевичем в боевой обстановке, признавался впоследствии, что поэт был «противен» ему «необычною своею неопрятностью»: красная косоворотка, «которая, кажется, никогда не стиралась и выглядела почерневшею», да еще и торчала из-под вечно расстегнутого сертука, который «поэт и офицер» носил не только расстегнутым, но и «без эполет». Впрочем, добавляет Россильон, это было на Кавказе «в обычае».

Словом, тифлисские ребята порядочны в истинном значении слова, а Печорин лишь в том смысле, какой вкладывает в это понятие «свет». Вчитавшись в портрет, мы начинаем иначе воспринимать и предпосланные ему (в той же главке) другие подробности: ящик с сигарами, которые, словно действие происходит в петербургском кабинете, а не в безотрадной кавказской дыре, подает Григорию Александровичу его усатый и важный, одетый в венгерку (какая претензия!) лакей, и щегольское, с заграничным отпечатком устройство его покойной коляски.

Изобретенное Лермонтовым «орудие» на мгновение перестает быть «почти невидимым», но нанесенный им удар столь стремителен, что, если бы не Портрет, где это мгновение остановлено, мы бы, наверное, могли и не заметить, что выпад на иронической рапире смертелен для репутации героя, в самих недостатках которого, убежденные авторитетом Белинского, со школьных лет привыкли видеть «что-то великое».

Даже загадка странностей Григория Александровича, приводящая в недоумение доброго Максима Максимыча («Да-с, с большими был странностями»), разрешается здесь, в портрете, самым невыгодным для Печорина образом (причем именно так, как обещано в предисловии, – под прикрытием лести): «Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским». Казалось бы, портретист делает своей модели комплимент, но это лишь дипломатическая уловка, скрывающая насмешку. В отличие от своего тезки Печорин кавказский создан для света и чтобы нравиться в свете, тогда как его «предшественник», герой «Княгини Лиговской», должен смириться с тем, что он в свете не может нравиться, несмотря на истинную, а не кажущуюся оригинальность, «ибо свет не терпит в своем кругу ничего сильного, потрясающего, ничего, что бы могло обличить характер и волю». А вот Печорина-второго не только терпит… Стало быть…

Как человек истинно светский, Печорин большой знаток капризов моды: тут он и педант, и денди. В его горском костюме, специально, видимо, заказанном для верховой езды на кабардинский лад, – ни одной погрешности; даже мех на шапке – не слишком длинный и не слишком короткий, а именно такой, как надо. Встретив впервые мать и дочь Лиговских и даже толком не разглядев их лиц, он, однако же, отмечает, что одеты они по строгим правилам лучшего вкуса – «ничего лишнего»: «закрытое платье gris de perles», легкая шелковая косынка, «ботинки couleur puce». Такая строгость в конце 1830-х была, действительно, самым последним «зигзагом» моды. Дамы попроще одевались богаче и эффектнее: и креп, и бархат, и тафта, и притом ярких, контрастных цветов: ореховый, розовый, лиловый, черный. Элегантной скромности еще предстояло завоевать сердца модниц; она войдет в обычай лишь в следующем десятилетии, когда даже великосветские щеголихи почти перестанут носить украшения, ну, разве что самые простенькие: черепаховые кольца, кольца, сплетенные из волос, медальоны с миниатюрой на черном шелковом шнурке, батистовые воротнички с английским шитьем…

Острый взгляд Печорина, вмиг оценивший изысканный цвет обувки московской барышни, выдает в нем, кстати, не только доку по части модных веяний, но и прилежного читателя французских книжных новинок. Ботинки couleur puce – почти цитата из бальзаковской «Гризетки, ставшей дамой»: «Ножки ее были обуты в прюнелевые башмачки цвета “блошиной спинки”»…

Читая и перечитывая «Героя…», нельзя забывать и о том, что Лермонтов обращался к публике, которой хотя бы в общих чертах была известна история Кавказской войны. Да, конечно, война длилась долго, так долго, что к ней успели привыкнуть, и потому считалась как бы и естественной принадлежностью этого края. И те, кого происходящее за Хребтом лично не касалось, редко задавались вопросом, ради чего же ведется кавказская кампания. К тому же официальные «вести с южного фронта» были парадны, а самый читаемый беллетрист, Бестужев-Марлинский, описывал Кавказ как «обетованную страну для всех пылких сердец, для всех непонятых и демонических натур». Однако кроме официально-правительственных и литературно-романтических существовали и иные источники информации – неофициальные. Не было, наверное, в России ни одного большого «дворянского гнезда», в семейном архиве которого не хранились бы письма или записки слетавших за Хребет «птенцов». Это из нашего далек'a противоположность, антиподность (и образов, и сущностей) Печорина и Максима Максимыча воспринимается обобщенно – как отражение драматических отношений между критически мыслящей личностью и непосредственно-патриархальным сознанием. Для первых читателей «Героя нашего времени» их парный портрет был еще и родом дагеротипа, запечатлевшего русских кавказцев двух контрастных периодов войны – ермоловского и постермоловского. И «Спор», и «Мцыри», и задуманный роман (из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа) не дают права даже предполагать, что Михаил Юрьевич идеализировал «седого генерала». Однако для нашего сюжета очень важно, за давностью лет, не упустить из вида вот какую тонкость.

Проконсул Кавказа был невероятно, до скупости, бережлив в расходовании казенных средств. При его преемниках, начиная с Паскевича, казна словно бы прохудилась – посыпались и деньги, и награды. Первым был отличен сам командующий: облечен высоким званием генерал-адъютанта. Генерал-адъютанту потребовалась соответствующая свита. Впрочем, свиту Паскевич привез с собой, равно как и мастеров сочинять блистательные реляции, в ответ на которые и хлынули не менее блистательные «отличия», включая раззолоченные флигель-адъютантские аксельбанты. В результате всех этих перемен изменилось и отношение к службе в «колониальных» войсках. Из «страны изгнания» Кавказ стал полегоньку превращаться в страну, дающую «способы» сделать быструю военную карьеру – без особых усилий и «пожертвований».

Поделиться с друзьями: