Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

По дороге споткнулся обо что-то скользкое, неприятное, пригляделся – это были внутренности, вылезшие из убитого волка, выругался гадливо. Нужно было скорее уходить с этого места. Игнатюк шарахнулся в сторону, наткнулся на длинные еловые лапы, слипшиеся в одну, отскочил от них и услышал тихое, пропитанное кровью и болью рычание, от которого по коже у него побежали колючие муравьи, заставившие Игнатюка передёрнуться.

Волк. Хоть и темно было – ничего не разберёшь, глаза можно выколоть о кромешную густую темень, а Игнатюк разглядел волка, лобастого, огромного, с пулей, сидевшей в шее, и залитой кровью шерстью… Или ему показалось, что он разглядел волка, вспомнить это потом Игнатюк не смог, в мозгу произошло смещение, явь он перепутал с одурью. Может, это действительно приблазнилось? Глаза у волка уже не горели, они погасли…

А вот то, что он дал по волку очередь, Игнатюк помнил хорошо – это было.

Некоторое время он шёл по лесу, натыкаясь на деревья, путаясь в кустах, матерясь, на открытых участках проваливаясь в снег едва ли не по пояс, пока наконец не выбрался на небольшую поляну, прикрытую сверху деревьями, где снега было совсем немного… Он понял, что выдохся окончательно, и свалился на землю под каким-то кустом, на котором среди засохших листьев виднелись крупные обледенелые ягоды.

Устало удивился про себя: и как эти ягоды до сих пор не склевали птицы? Закрыл глаза и уснул.

Спал он недолго. Проснувшись, обнаружил, что начало светать – в прогале между деревьями нарисовалась мерцающая жёлтая полоса, Игнатюк обрадовался ей: слишком трудная выдалась у него ночь… Лучше бы немцы на него напали, а не волки. Немцы – это привычнее, проще, при желании с ними можно сталкиваться каждый день. Пока голова цела и находится на своём месте, – на плечах, – сталкивайся сколько влезет, а когда головы не будет, то станет не до стычек… Игнатюк подцепил пальцами немного снега, бросил себе в лицо, застучал зубами от холода, слишком жёстким и мёрзлым был снег, протёр пальцами глаза, снова глянул на желтеющий прогал, обрамлённый тёмными макушками деревьев, словно железом каким, и раздвинул обрадованно губы.

Всё, ещё одну ночь он перемог, не умер, не покалечился, избежал пули – и не только пули, но и зубов волчьих, – в общем, было, чему радоваться.

Он оглядел поляну, на которой остановился ночью, облюбовав её вслепую, а ведь не ошибся в темноте, нюхом почувствовав, что такое хорошо, а что никуда не годится, сумел плохое обойти и отыскать то, что надо.

Снега на поляне было мало, хвойный настил украшали шишки, лежали они густо, в некоторых местах сплошным ковром. Игнатюк сгрёб их в кучу, подсунул под край клок бумаги и подпалил с одной спички.

Светлый небесный прогал разом потемнел, будто силы всевышние отвернулись от Игнатюка, но Игнатюку было не до этого, он колдовал, стараясь распалить костерок, и преуспел в этом: бумага прогорела – зажглись, защёлкали смолой шишки, слабенький поначалу огонёк окреп, развернулся и пошёл, пошёл полыхать… Игнатюк погрел вначале руки – важно, чтобы они начали нормально гнуться, слушались его, не то ведь конечности от холода совсем превратились в грабли, потом достал из сидора котелок.

Хотел набить его снегом, но остановил себя, на полпути остановил, глаза у Игнатюка повлажнели – вспомнил напарника своего погибшего, откинул котелок в сторону и замер в горьком раздумье. Что же он скажет, когда вернётся в лагерь, чем объяснит, что он жив, а Ерёменко нет? Игнатюк представил себе, как набычится, побелеет лицом и сделается холодным, далёким начальник разведки, как высветлятся от боли и печали глаза Чердынцева… Не-ет, этого лучше не видеть. Да после всего этого его даже Рыжим перестанут звать. А ведь в прозвище этом есть что-то тёплое, доброе, и вообще оно сопровождает Игнаюка с самого детства, с того самого времени, когда он впервые увидел в зеркале, что он рыжий.

Плечи у него дёрнулись, взлетели вверх, потом опустились и снова дёрнулись, взлетели – глубокие взрыды встряхнули его тело, на мгновение он услышал собственный вой, потом всё угасло.

Зима сорок второго года. Конец февраля. Время это было и неуютным, и тревожным, и горячим одновременно – по всей линии фронта, от впаянных в обледеневшие камни суровых северных посёлков до барбарисовых рощ юга шли затяжные бои. Линия фронта особо не перемещалась ни в одну сторону, ни в другую, войска ощетинились штыками и пулемётными стволами, обложились минными полями – не подступиться, караулили сами себя, караулили противника, взвешивали силы, планировали новые операции, но из окопов особо не вылезали. Активно действовали, в основном, разведчики, действовали партизаны – научились подрывать немецкие эшелоны так лихо, что колёса у перегруженных вагонов отрывались с такой же лёгкостью, как пуговицы у старого сопревшего пальто, умело действовала конница, ходившая по гитлеровским тылам, как у себя дома (впрочем, она у себя дома и была), да ещё немало хлопот доставляли гитлеровцам знаменитые лыжные батальоны, для которых чем холоднее было – тем лучше. Хватанули лиха фрицы в ту пору.

Но, несмотря на то что им здорово дали по зубам под Москвой, оттеснили от Тулы, вышвырнули из Калинина, в Заполярье они вообще не продвинулись ни на сантиметр, немцы всё же считали себя хозяевами положения, более того, были уверены, что победа в этой отчаянной войне достанется им. Ну, а наши, в том числе и бойцы из отряда Чердынцева, так не считали.

Узнав о гибели Ерёменко, лейтенант сжался, словно его оглушило взрывом гранаты, лишь на потяжелевшем лице его двигалась из стороны в сторону нижняя челюсть – как у боксёра, получившего удар в лицо. Когда оглушение прошло, он произнёс грустным тоном всего лишь одно слово:

– Та-ак… – Произнёс и снова умолк. Потом, после паузы, поднял голову, смахнул с глаз что-то невидимое и спросил тихим бесцветным голосом: – Как это произошло?

Игнатюк выложил всё, что узнал, большего выложить не мог, он же при гибели Ерёменко не присутствовал – это раз, и два – рассказал, как была повешена Октябрина Пантелеева со своими товарищами, кто вышибал из-под ног обречённых табуретки, затем сжал кулаки, тряхнул ими, будто опасным боевым оружием, и проговорил с неожиданной одышкой, словно ему перекрыли воздух:

– Была бы моя воля, я бы эту козу драную, начальницу полиции, с удовольствием вздёрнул на той виселице, сунув её башку в ту же петлю, что досталась Октябрине… Чтобы знала…

– Всё это ещё впереди, – пообещал Чердынцев, – всё впереди…

При разговоре присутствовал маленький солдат, он молчал, лишь иногда с печальным видом кивал – переживал, – так, не произнеся ни слова, и покинул землянку Чердынцева, ушёл вместе с Игнатюком. Закрыли за собою дверь разведчики, и сразу света в землянке вроде бы меньше стало…

Чердынцев не сдержался, что было силы долбанул кулаком по столу. Опустил голову. Он словно бы сам был виноват в гибели Ерёменко – не уберёг его, лишний раз не напутствовал командирским словом, не сделал чего-то ещё. Но если бы даже и напутствовал, он что, сумел бы отвести от него беду?

От осознания, что он всё равно ничего бы не смог сделать, легче не становилось.

Дверь землянки хлопнула, хоть и была она подбита по окоёму ватными рукавами, оторванными от телогреек – сделано это было и для того, чтобы в щели не пролезал холод, и для «мягкости хода», если тепло рукава всё-таки держали, то «мягкость» не очень, – в землянку заглянул Мерзляков.

– Комиссар, слышал, что Ерёменко погиб? – хмуро проговорил Чердынцев, не поднимая головы.

– Слышал. Надо бы представить его к ордену.

– А имеем мы на это право?

– Раз попали в списки, значит, имеем.

– Тогда, Андрей Гаврилович, за дело! Надо сочинить реляцию поубедительнее и в штаб её, к полковнику Игнатьеву. По рации. А потом со связным передадим бумаги.

– К какому ордену представим Ерёменко?

– Красного Знамени. Посмертно.

Комиссар подсел к печке, облепил её ладонями, заухал, будто лесной филин, хорошо было, тепло, посидел так несколько минут, поблаженствовал, потом поднялся с корточек и нахлобучил на голову шапку.

Поделиться с друзьями: