Лесничиха (сборник)
Шрифт:
Неожиданно все разом обернулись на дверь и слегка расступились. Из темного проема, задыхаясь, неся старинный, похожий на гармонь фотоаппарат, спешил одутловатый мужчина в шляпе. Подбежал, схватился за сердце.
И вот уже — Петрунин видит — человека будто подхватили под руки и ведут — куда бы это? Прямо к нему, к Порфирию Петрунину!
Опять поздравляют. Первой крепко стиснула руку неулыбчивая начальница цеха. За ней — тепло, молча улыбнулась мастер смены Лидия Григорьевна. Фотограф отдышался, прохрипел:
— С юбилейным праздником, товарищ! И с отличным — в честь праздника — подарком Родине!
— С рекордом тебя, Порфирий Иннокентьич! — выкрикнула Маша Петухова.
Сердечник обмахнулся шляпой, попробовал сдвинуть железный и потому тяжелый стол Порфирия. Несмотря на солнце за окнами, попросил включить электрический свет. Надежно установил фотоаппарат.
— Это зачем? — удивился Петрунин, ежась под круглым неморгающим оком аппарата. Глупо улыбаясь, посмотрел на начальство.
— В газете твою фоту напечатают! — обрадованно шепнула Маша, стараясь не отходить от Порфирьева стола. — По всей стране прогремишь! А может, и дальше…
Будто кто подрубил все еще приподнятые крылья. Петрунин испуганно присел и, загородясь рукой, попятился к выходу.
— Нет. Не надо… Не хочу.
— Товарищ, товарищ! — закричал, срывая с себя черную накидку, ошарашенный фотограф. — Вы куда?!
— Порфирий Иннокентьич, вернитесь!..
— Скромный он у нас, застенчивый, — как бы извиняясь за Порфирия и в то же время словно бы поощряя его, громко объявила Маша.
Петрунин дошел до лестничной клетки и, охваченный отчаянием, побежал вниз, во двор, к расцвеченной флагами проходной…
День этот, как прерванное счастье, постепенно отходил назад, срастаясь с далекими, лесными — яркими до той поры, когда остановилась речка, днями. Петрунин снова стал теряться в безвестности, работая по-старому, бескрыло, с глазами, мутно скользившими по стеклу, с руками, делавшими заученные движения. Он чем-то походил на поставленную за соседний стол заграничную машину-стеклорезку. Около нее дежурят, не отходят ни на шаг наладчики, а она режет с напряжением, коряво, то и дело путая размеры. Или вовсе стоит забитая осколками, и монтеры меняют сгоревшие двигатели.
Машину, конечно, наладят, и она пойдет. Не пойдет, так другую придумают, свою. Но еще долго будут нужны человеческие руки, ощущающие трепет и дыхание работы.
Слева — железный автомат, справа — ударница Маша Петухова. Сколько раз после того дня она пыталась расшевелить Петрунина, по-бабьи жалуясь на своего сына Вовку, который «таким бандитом вымахал, — во-о! — высоко подымала руку. — Еще только в девятый перешел, а уж жениться хочет! А? Что ты скажешь, Порфирий Иннокентьич?.. Женюсь, говорит, и женюсь; ты, мама, только не мешай. Любовь потому как… А? Еще совсем дитё, а уж про любовь!» — «Такие щас…» — неопределенно, не вынимая изо рта трубки, бормотал Петрунин. И замолкал до самого конца смены.
В распахнутые окна врывался освежающий, какой-то издалечный, из лесных краев ветер. Шевелил на затылке поседевшие волосы. Петрунин распрямлялся, оборачивался к окну и видел за каменной оградой широкое серое поле. Качались ржаные растрепанные волны, летали птицы, сносимые ветром. Далеко-далеко у горизонта синела смутно, похожая на берег, узкая полоска леса.
В такие дни особенно не хотелось уходить домой. После работы, приткнувшись к окну, незаметный и тихий, продуваемый сильным сквозняком так, что хлопала за спиной рубаха, Порфирий подолгу стоял не шевелясь, уставясь в собирающиеся тучи. Стоял до тех пор, пока не вспыхивала близко — достать рукой — ослепительно-яркая молния и вслед за оглушительным треском неслись тревожные крики резчиц из чужой смены, чтобы он, Петрунин, закрыл окно.
Он закрывал и выходил на густой, косохлестный, но теплый, как и ветер, дождь. Заряженный буйной, какой-то электрической, решимостью, Петрунин шел по тротуару широко, не сгибаясь и не отворачивая головы. Видел новые высокие дома, скрывавшие Садовый поселок, ряды подстриженных будто под гребенку, а теперь — кудлатых лип и тополей, магазин, аптеку, парикмахерскую и — чуть в стороне — двухэтажный домишко. Раймилицию…
Последний год все чаще и чаще и всегда почему-то в проливные дожди, раздираемые грозами, звоном ручьев, веселыми криками ребятишек, Петрунин подходил к этому дому, чтобы взобраться на второй этаж к самому начальнику милиции и одним махом разрубить затянутый узел. Только выполнив требование Вари-лесничихи, которое он только теперь, спустя много лет, стал понимать и принимать сердцем, сможет он проведать лес, узнать: как она там, Варя, что?.. Однако не в силах был преодолеть нескольких, самых верхних, ступенек.
Наконец решился, поднялся по всей лестнице. Бледный, с колотящимся сердцем, подошел он к тихой, обитой клеенкой двери, взялся за скользкую скобу, но в следующее мгновение, когда, казалось, возврата не будет, еще один шаг — и вот он, исход, вдруг встала перед глазами отчетливо ярко, поразительно ярко, черная решетка.
И Порфирий не выдержал, отдернул руку и, понуро согнувшись, отправился вниз…
Пытливые, умные взгляды женщин заметили бледность, растерзанность Порфирия, когда на другой день после этого он пришел на работу.
— Иди в отпуск, Иннокентьич! — чуть не силой приказала Маша. — Ты погляди на природу-то! — Подвела его к окну. Там переливались в солнечных лучах вчерашние крупные дождины. В застывших в безветрии волнах ржи слегка голубели, туманились впадины и янтарно тепло высвечивались гребни. Но Маша смотрела дальше, в сторону леса. — В санаторий химкомбинатовский съезди — близко совсем. Хороший, говорят, санаторий, наши тоже туда ездят. Хочешь, путевку тебе выхлопочу?
— Не надо, — почти испугался он и предложил торопливо: — Ступай вместо меня! В отпуск в этот.
Но тут и другие резчицы запротестовали. Обступили его со всех сторон, загалдели:
— Иди, иди, Порфирий Иннокентьич, набирайся здоровья! А то мы тебя и не видели отдыхающим, — засмеялись.
Может, безобидно засмеялись, но ему почудилось — с каким-то намеком. Порфирий вздрогнул, резко отвернулся и побрел, развязывая фартук, к выходу. Брать отпуск…
Хоть воем вой — такая тишина… Порфирий хрустко проскрипел кроватью, нашарил на столе еще не остывшую трубку и с закрытыми глазами, как малец пустышку, засосал мундштук. Трубка не раскуривалась. Только теплая горечь противно разлилась во рту, стянула щеки, и Порфирий громко сплюнул на пол. Спички были далеко, на том конце стола, это он помнил, но вставать не хотел, — сколько раз уже вставал, бродил по черному гулкому жилищу, ступая шершавыми подошвами по скрипучим сорным половицам.
За окном дремали деревья, держа на весу пуды, даже центнеры ранних плодов. Временами, прошуршав по листьям, падали на землю червивые яблоки. Будто град червобойный: «Тут, тук…»
Порфирий безразлично считал паданцы, чтобы только забыться, отвлечься от мыслей. Но очень скоро сбился со счету и протяжно, устало продохнул:
— Что же делать теперь? Что…
С окраины Садового поселка глухо подала голос собака. И сейчас же в ответ, словно боясь, что ее опередят, затявкала часто и пронзительно другая. И еще одна, совсем недалеко. В Петрунинском дворе все напряженно молчало, будто за калиткой стоит давно располневшая, но все еще шустрая торговка.