Лестница в бездну
Шрифт:
Уже ясно, куда я клоню: именно матричной психике свойственно выделять всегда один и только один ряд восприятий. Ответ на вопрос «почему», я думаю, не вызовет особых затруднений: потому что такая стратегия, основанная на упрощении мира, и только она, сулит силу, немедленную и прямую выгоду(как на охоте), быстрый успех в присвоении добычи, собственности вообще. А собственность — и не просто собственность, но избыточная собственность — непосредственно связана с центральным положением «я» в психике, свойственным именно европейской матрице. Я уже говорил — вслед за Ницше и некоторыми другими, — какую выдающуюся роль играло у древних греков, особенно классической поры, зрение, культ ясного дневного света вообще (культ не только пресловутого Аполлона, но и Зевса, этимологически, как известно, «ясного дневного неба») [4] . Теперь настала пора попробовать точнее ответить на вопрос, который выше я намеренно оставил без окончательного ответа, — почему из всех древних народов именно греки пошли путем матрицы.
4
А этот культ породил и плебейский культ зрелищ вообще («panem et circenses!»), естественно процветающий ныне в виде алчного пристрастия к кино и шоу всякого рода, а также к «цивилизованному» туризму.
Дело в том, думаю я, что ни один другой народ той поры (кроме, может быть, неудачников-финикийцев и их отпрысков, еще больших неудачников-карфагенян) не занимался так интенсивно мореплаванием, от которого столь сильно зависело благополучие греческих племен [5] . А мореплавание — еще больше, чем охота, — предполагает ориентацию психики исключительно на зрение, причем в опять-таки исключительно жестких условиях, заставляющих психику жить только напряженным зрением, разум — постоянно рассчитывать последствия всех своих действий, волю — всегда быть в самой тяжкой работе. Стоит ли напоминать, что мореплавательные авантюры греков были не только купеческими, колонизаторскими, но и откровенно разбойничьими, захватническими? Что их политика и экономика были сильно настроены на мореплавание (как, кстати, позже это было у скандинавов, а еще больше у англичан) и на присвоение добычи, а о бескорыстном познании окружающего мира, о познавательной экспансии никто и не думал? Риск — да, он был, но тем сильнее напрягался хищный разум, чтобы свести его к минимуму или как-то застраховать себя.
5
Не случайно консервативный, архаизирующий Платон (в своей нематричной ипостаси) сильно поругивает все связанное с морскими делами (Законы, 705 a — b и ниже), потому что оно чревато стремлением к наживе, разрушающим культуру.
Есть, пожалуй, еще один корень у греческой логомании — необходимость часто писать себе законы. Она диктовалась и внутренней неустойчивостью их обществ, полисов с их изнурительными склоками, драками и переворотами, и — главным образом — бесконечными выселениями, часто в далекие края. Колонистам поневоле приходилось заниматься номотетической деятельностью, как никому другому в тогдашнем мире, и пусть их законы очень немного отличались друг от друга: такая деятельность разума сама по себе настраивала на иной, уже не традиционный лад, связанный с покорностью бессознательному.
Законы — уже не дар богов, а дело автономного человеческого ума, и коллективного, и индивидуального (даже «фирменно» авторского — Ликург, Солон); все об этом знали, и все в этом участвовали; кормила общественных кораблей были вырваны из рук богов, и оказалось, что законы можно и нужно себе изобретать, заимствовать, улучшать и отменять; это общественные машины, собственность, которой следует распоряжаться, как автоматом, как алгоритмом совместной жизни. Это отношение к законам постепенно овладело другими видами разумной психической деятельности, став основой логики и науки. Здесь закон бросил якорь и встал намертво, чтобы обеспечить сознанию негэнтропийное качество: мысль греков принялась искать и находить вечные, раз и навсегда данные законы мироздания, природы и самой себя.
Но все-таки главное было не в этом. Познавательная экспансия разума в сублимированном, теоретическом (ср. этимологию греческого слова «теория», связанную с семантикой зрительного восприятия) виде только закрепляла возникавшую тогда матрицу [6] ; теоретическая, «воззрительная» логика была сублимацией страховки познавательных и практических рисков. Эта логика окончательно фиксировала и жестко алгоритмизировала выделенный разумом ряд восприятий, напрочь отсекая возможность любого другого восприятия. Зато она давала своим адептам быструю силу— большую, чем у других. Отсюда победы греков и римлян над «варварами», образование и экспансия македонской и римской империй [7] . Сила тверда, но ломка; с этой ломкостью, негибкостью связан исторически сравнительно быстрый крах обеих империй.
6
Ср. нередкие у Платона (в его матричной ипостаси) спонтанно (бессознательно) употребляемые охотничьи метафоры, например: «…все познающее охотится за ним <благом>, стремится к нему, желая схватить его и завладеть им» (Филеб, 20 d).
7
Отсюда же и присущий матрице принципиальный оптимизм (а заодно и реакция на него, пессимизм и скепсис, см. выше) и связанные с ним линейность, предсказуемость и вычислимость будущего, в которое поэтому и вкладывается повышенная ценность — интерес перемещается с настоящего на будущее, ведь оно принципиально лучше («optimum»). Даже христианская эсхатология выражает этот оптимизм. Оптимизм матрицы исходит в конечном счете из представления о разумности истории (от Августина до Гегеля) как частного, но ядовитого случая представления о разумности мироздания.
Незаметно для себя я подошел к тому, к чему и хотел: к этим самым «варварам», по большей части восточным, иными словами, к нематрице и ее общей характеристике. В нематрице когнитивные трассы сознания более свободны, то есть разум может переключаться и переключается с одних рядов восприятия на другие, и именно потому, что не так жестко связан с «я», как в матрице, а само «я» занимает в нематричной психике периферийное место, как раз ему и подобающее, — оно не нарушает естественного баланса сознания и бессознательного, а, значит, не искажает и сознания. Только такое сознание и способно воспринимать действительность не с одной стороны, а с многих. Поэтому нематричное сознание и его разум глубже, спокойнее и реалистичнее матричного, поверхностного и иллюзорного, поспешного, озабоченного и суетливого, добавочно ослепленного собственной заботой и спешкой. Первое отличается не силой, а гибкостью и емкостью, и его преимущество перед вторым в гибкости сравнимо с превосходством стали над чугуном.
Это достоинство гибкости и емкости, сообщаемое нематричной психике восприятием множества из всех возможных рядов восприятия, выражается преобладанием в нематрице образа над числом(не конкретного над абстрактным — это было бы сильным упрощением и искажением сути дела: ведь сам образ обладает сразу двумя этими сторонами или модусами восприятия и может полноценно участвовать в мышлении, в том числе, как известно, и научном). Число, как уже понятно, есть ядро матричного разума с его логикой; оно, согласно справедливой мысли Гегеля, вполне «безразлично к бытию» (забудем здесь о разнице между количеством и числом), а согласно Хайдеггеру, составляет «незримо внутреннее» пространство, то есть, говоря попросту, без'oбразно-психическое содержание, данное мышлению.
Число выражает мир с той его стороны, где мир бесконечно дробим и почти бескачествен, а в этом смысле близок к небытию, ведь не обладать никакими качествами — это и значит не быть. (Не надо путать такое логическое число с качественно-образным, архетипическим, сказочным. Уже Платон знал эту разницу, проводя границу между числами теоретическими, чисто умозрительными, и телесными, — он знал ее именно потому, что такая разница как раз тогда впервые и появилась в сознании.) Зато образ — это само «бытие»; образ текуч, многомерен и в своем течении выражает постоянное сложное изменение мира. Иначе и лучше это выразить так: образ есть ткань живого тела психики — душа может порождать или принимать образы, но никак не числа, которые сами по себе не существуют (хотя существует описываемая ими сторона действительности); другое дело, что и число может стать образом — но это специальный случай.
Итак, нематрица — это склад психики, которому свойственно множественное, разностороннее восприятие мира, основанное на естественном балансе (не непременно равенстве) числа и образа, разума и чувства. Речь у меня шла о борьбе матричного и нематричного подходов к внешней и внутренней действительности, борьбе, начавшейся в коллективной психике древних греков и продолжавшейся вплоть до недавних пор. Теперь надо сказать, в общем-то, уже довольно очевидную вещь: если матричные формы психики опираются преимущественно на зрение, то нематричные — столь же преимущественно, но, конечно, не исключительно, на слух.
На уровне деятельности, специально предназначенной для слуха, эта способность акустического, синхронно-текучего, слитно-раздельного, нелинейного восприятия обращается, понятно, в речь или в музыку(понятно также, что они могут сливаться друг с другом, а могут и не иметь между собой ничего общего), в музыкальное творчество и его восприятие. Отдадимся же сейчас этой стихии — а заодно отдадим должную дань одному из двух главных героев этой книги, Ницше-музыканту и теоретику музыки, Ницше, для которого «жизнь без музыки была бы ошибкой»! Под данью я имею в виду не анализ его взглядов на музыку, а изложение собственных. Нам надо попытаться выяснить здесь, что такое музыка и каково ее участие, с одной стороны, в нематричной психике и, с другой, — в истории матрицы.
* * *
Итак, музыка — это такая форма взаимодействия бессознательного и сознания, в котором бессознательное проявляется как «слитный» пучок чистых вневременных интенсивностей (в других терминах — свободных, не связанных определенной целью энергетических зарядов, или, иначе говоря, ни на что не направленной, самодовлеющей, «иррациональной» воли), а сознание представляет его как «раздельный», разложенный во времени «рациональный» ряд (этих слитно-раздельных интенсивностей) [8] .
8
Чисто философское переложение этого определения (в таких терминах, как «конечное» и «бесконечное») не дало бы ничего нового, а только запутало бы дело, особенно если только философией и ограничиться, — запутало бы дело, как это и вышло у Шопенгауэра (пусть и в других терминах — «объективации воли») и у А. Ф. Лосева. Ницше в «Рождении трагедии», увы, оставался в этой же мыслительной сфере, даже оспаривая первого из них. И хотя обратный путь, от моего определения к метафизическому, пожалуй, возможен, я не буду этим заниматься, потому что не знаю, насколько такой путь необходим и плодотворен. Правда, без таких терминов, как «число» и «время», и некоторых философских импликаций в дальнейшем обсуждении мне не обойтись — но их не обязательно понимать как чисто философские по своему замыслу. Мое собственное понимание этих терминов живет в свободной и неназванной зоне познания между психологией и метафизикой.