Лето бородатых пионеров (сборник)
Шрифт:
– Как добыча? – поинтересовался Гленни уважительно, с неподдельным интересом.
– Трусики Пугачевой и портсигар Брежнева! – огрызнулся рыжебородый. Но, посмотрев долгим испытующим взглядом на замерших прохожих, вдруг расслабил мышцы лица. Он со злобной стыдливостью бросил обратно в помойку надыбанное и медленно подошел к ним.
– Мы с тобой одной крови – ты и я! – серьезно проговорил Гленни.
Рыжебородый был совсем не похож на бомжа, и даже одежонка на нем была как бы от Версаче, только когда тот был еще школьником. Гленни протянул руку. Рыжебородый достал из кармана платок, вытер ладонь и ответил на приветствие.
– Меня зовут Дмитрий. Я кандидат филологических наук. Жена воспользовалась новым Жилищным Кодексом…
– Тема? – коротко спросил Сукачев, прищурившись.
Дмитрий усмехнулся, вглядываясь в посуровевшее лицо Фомы.
– Непопулярная… нынче. Да и вообще… Где я вас видел?
– Тема? – с напором повторил Сукачев. – Вы – Дмитрий Волконский? Мы виделись двадцать лет назад у Васильева, Димдимыча, на Добрыне, в штаб-квартире «Памяти».
– Не помню… Может, по фамилии?
– Сукачев…
– Сукачев? У вас еще было редкое имя.
– И осталось. Фома, – Сукачев протянул ученому руку и почувствовал, как слезы сдавливают горло. Он вспомнил жизнерадостного, пылкого молодого журналиста, одержимого русской идеей во всех ее проявлениях, пытавшегося связать великолепные идеалы «Черной сотни» с текущей политикой. Имена убитого в 1919 году на глазах у семьи большевиками Михаила Меньшикова, пропавшего бесследно Павла Булацеля, истребленного с какой-то попытки аж в 1953 году в Парагвае Ивана Солоневича он впервые услышал от Волконского, который копал глубже многих, очень многих.
– Я читал ваши статьи и думал, что вас давно уже нет в живых, – склонив голову, почти прошептал Волконский.
– Я тоже думал о вас. Так и дружим: в эоносфере. Привет, как дела, – и бегом по делам. Без Домжура своего, без Дома кино. Бараны мы. Учиться надо…
… У евреев, у чеченцев… Хватит об этом. Все в прошлом… Тема была – «Русская патриотическая печать конца 80-х – начала 90-х». Как вы понимаете, очень перспективная.
– Значит, не только жена?
– Значит. Чудом защитился, а потом чудом жив остался. Жрали, как говорит нынешняя молодежь, не по-детски.
У Гленни при этом разговоре заходили желваки.
– Ладно, хватит ныть. Делов навалом. Не обессудьте…
Он протянул Волконскому доллары, которыми чуть не лишил чувств надколесного бугая. Сукачев молча протянул визитку.
Волконский невольно отшатнулся. Он был в явном замешательстве. Почему-то более всего его смущала буржуазная собачка на тонких ножках. Он знал, что такие плюгавые и похожие на Маркса выпученными глазами существа модны у московских дамочек. Они стали для него одним из символов ненавистного ему псевдобуржуазного мира нуворишей, полусонно разжевавших его родину и выплюнувших остатки.
Сукачев перехватил смятенный взгляд Волконского на невинное животное и твердо сказал:
– Вы – редкий штык. Это – на общее дело. Пойдем, Гленни, нам еще в зоопарк надо!
«Господи, Господи, когда же это кончится!» – думал Волконский, потной ладонью сжимая похожий на ощупь на сигару рулончик. Кадык его ходил ходуном…
Пешими недавних знакомцев бугай тронуть не посмел: доступ к месту элитной тусовки до времени официального начала был еще открыт даже для таких картонных дурилок, как два эти чмо…
Акуловские люди в сопровождении помеси насекомого с собачкой чинно уселись за единственный свободный столик. Он, как и остальные, стоял на деревянном помосте у самого берега многострадальной Москва-реки.
Вокруг сидели не все, но многие участники грядущего действа. Они растягивали удовольствие, томно готовя себя к очередному «звездному часу человечества», где роль им была судьбой отведена первостепенная!
В ожидании официанта Гленни встал, чтобы отвести собачку пописать.
Он спиной чувствовал, что окружающие странным образом не видят его, как и Сукачева, нарочно распахнувшего свою куртенку для того, чтобы видна была рваная подкладка. Только Фома – один во всем мире – знал, что прорвался также и внутренний карман, и где-то внизу, рядом с нижними чакрами, одиноко залег в философическом молчании его мобильник. Фоме давно никто практически не звонил. Период его бурной деятельности завершился если не крахом, то долгожданным, кстати говоря, промежуточным финишем. Бог дал ему момент остановиться и оглянуться. Дубина демократии находилась по его еще не согбенной спине от души. Улыбчивый режим посадил за решетку или свел в могилу многих его друзей. С тыла тоже ударили не сгоряча, и судьбы Волконского он избежал чудом. А судьба во многом была схожей. Те, кто уцелел, «пришипились, надеясь на авось». Они, как и Сукачев, понимали, что, если и есть возможность публично думать, а то и печатать ничтожными тиражами свои не очень толерантные опусы, то это означает лишь то, что самоуверенные троечники, пришедшие к власти, просто дозволяют этот писк, чтобы при случае сослаться на него и представить дело так, что в условиях демократического общества «расцветают сто цветов», и с точки зрения общечеловеческих ценностей все у нас в ажуре.
С другой стороны, Сукачев и его немногие оставшиеся единомышленники, которые пытались еще как-то барахтаться в болотной трясине демократического общества, понимали, что честный человек в этих условиях попал в тяжелейшее положение. Он или служит режиму, или полностью выпадает из социума. Производишь ткань – из нее сошьют мундир омоновцу, который будет избивать твоих возмутившихся сородичей – будь то юный лимоновец или безработный старик. Изготовишь новый строительный материал – его используют для коммерческой «точечной застройки» или строительства коттеджа для новых русских чиновников. Напишешь статью – ее исковеркают с таким глумливым комментарием, что лучше б было вовсе не знать азбуки. Впору впасть в анабиоз и проснуться в возможно лучшем будущем. Тем более что молодняк практически полностью на крючке власти.
Сукачев мысленно перебирал взрослых деток – своих и друзей – и приходил к тоскливой мысли, что они полностью ангажированы режимом, враждебным ему и его друзьям. Что отцы, до времени бывшие кремнями, сломлены давлением нового порядка и радуются, что дети стали высокооплаченными рабами, служками колониального режима… И только некоторые горячие и чистые сердца соответствовали пушкинскому «блажен, кто смолоду был молод». Их-то и пытаются сломить самыми вульгарными и грубыми методами.
Но думать подробнее не хотелось. Фому заинтересовало столь необычное окружение, следившее из их компании только за собачкой. Она-то была как бы их круга, и потому была удостоена некоторого интереса.
– Карликовый… – вяло произнес, провожая взглядом Риза, красивый, под Брандераса, молодой человек в шортах за 720 американских долларов.
– Немецкий, – с некоторой тревогой добавила его визави в бриллиантовых серьгах. Бровь над ее восточным глазом (другой был закрыт челкой) поднялась вверх.
– Померанский шпиц! – победно закончил характеристику гленниной псинки третий из сидящих за столиком. – Это круто!
Гленни умел читать по губам. Поэтому, выходя из-за приречного бруствера, он произнес так, чтобы троица слышала, но как бы про себя:
– Это выродившаяся восточноевропейская овчарка… Дегенерат, как и вы…
Последние слова он выговорил одними губами, справедливо полагая, что компания читать по губам не умеет. А лезть в бессмысленные конфликты Гленни не желал, ибо чувствовал свое высокое призвание и вообще считал себя национальным достоянием, как уссурийский тигр какой-то.
Когда принесли меню, окружающие, наконец-то, заметили двоих, не считая собаки. Им было интересно, как отреагирует очевидное быдло на приговор, явленный в скупых строках и цифрах меню. Гленни заказал бадью лучшего пива и три фужера. Почему три – Сукачев не спрашивал. Он знал, что Гленни – прирожденный автор экспромтов с примесью предвидения.