Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
— Не забудь о своей клятве, не забудь о своей клятве! — непрерывно шепчут мои губы, как бы пытаясь разбудить сознание, чтобы дошел до него наконец скрытый смысл этих слов.
Потом, откуда ни возьмись, странная тревога — исподволь проникает она в меня и вот уже циркулирует по всему телу, заставляя его настороженно сжаться... Такое впечатление, словно ожидает оно какого-то приказа, который, судя по всему, должен исходить от меня...
Пробую сосредоточиться, закрываю глаза... Ни малейшего проблеска, мой мозг мертв...
«Я иду к тебе. Сестрица-речка услышала мою просьбу...» Что это значит? Что, что это значит?!
«Не забудь о своей клятве»? Но что за клятва? В чем и когда я мог клясться?
И тут же вздрагиваю как от ожога: ночь, плывущая по реке лодка и Офелия, которая просит меня пообещать, что...
Все, теперь знаю! Вниз, как можно скорее вниз, к реке! Охваченный лихорадочным нетерпением, скатываюсь по лестнице, скользя руками по перилам и пролетая разом через три, через четыре, через пять ступенек...
Внезапно просыпается сознание, мысли мои обгоняют друг друга... «Нет, этого не может быть... Все это бред, наваждение, плод моей больной фантазии».
Хочу остановиться, оглянуться, но тело мое гонит меня дальше и дальше.
Вперед, через сумрачную щель прохода, к воде...
У стенки причала — какой-то плот.
На нем двое мужчин.
«Как долго ваш плот спускался по течению от столицы до нашего города?» — собираюсь спросить сплавщиков, но так и застываю с открытым ртом — смотрю ошалело в их удивленные глаза и не могу вымолвить ни слова, ибо из неведомой глубины души до меня вдруг доносится голос Офелии:
«Дорогой мой, любимый, кому же еще как не тебе знать, когда я приду? Мальчик мой, разве я когда-нибудь заставляла тебя ждать?»
И вот меня уже переполняет уверенность, такая ясная, что всякая тень сомнения отступает перед ней, и такая твердая, что все вокруг, как будто ожив на мгновение, в один голос взывает: сегодня ночью в одиннадцать!..
Одиннадцать! Час, который я и так уже весь день ждал, сгорая от нетерпения!
Как тогда, в ту последнюю ночь, переливается в лунном сиянии водная гладь.
Я сижу на нашей скамейке, и нет во мне ни капли беспокойного нетерпеливого ожидания — все мое существо слилось с течением времени, и меня теперь не тревожит: медленнее оно идет или быстрее!
В книге чудес сказано, что последнее желание Офелии должно быть исполнено! Вот единственное, что я сейчас сознаю, перед страшной, нечеловеческой категоричностью этой истины, которая буквально потрясает меня, меркнет все: и смерть Офелии, и ее письмо, и собственные мои страдания, и возложенный на меня тяжкий долг тайного погребения, и безнадежно унылая и однообразная пустыня жизни, простершаяся предо мной — все-все!..
И мириады звезд там, в немыслимой бездне над моей головой, кажутся мне всевидящими очами архангелов, неусыпно взирающими на нас двоих, охраняя и благословляя со своей высоты нашу любовь. Смиренная радость предстояния какому-то великому, безграничному могуществу обволакивает и одновременно проницает меня. Все сущее — живое покорное орудие в его всесильной длани...
Легкое дуновение ветерка — и я как слышу: ступай к берегу и отвяжи лодку.
В том, что движет теперь мной, нет моей воли: вплетенный в гигантский ковер мироздания, я не отдаю себе отчета в своих действиях, мне остается лишь послушно повиноваться сокровенному гласу бытия, с наслаждением внимая его безмолвным указаниям.
Спокойно, не торопясь, выгребаю я на середину стремнины.
Офелия никогда не опаздывала на свидания!
Вот и сейчас...
Светлый размытый силуэт скользит ко мне... Белое как снег, неподвижное лицо с сомкнутыми веками всплывает, влекомое потоком, в серебристой глади вод подобно призрачному видению в зеркальной амальгаме...
Бережно подхватываю я свою невесту и осторожно перекладываю в лодку...
Перед нашей заветной скамейкой, глубоко в мягком чистом песке постелил я ей ложе из благоухающих цветочков бузины и укрыл зелеными ветвями. Лопату, как опасного свидетеля, утопил в реке.
Одиночество
Я был уверен, что уже на следующий день известие о смерти Офелии подобно пламени пожара охватит весь город; однако время шло, день за днем, неделя за неделей, — ничто не нарушало мирную провинциальную тишину. Наконец мне стало ясно: Офелия ушла из жизни тайком, не сочтя нужным уведомлять о своем решении никого, кроме меня.
Итак, единственным живым существом в сем мире, знавшим о случившейся трагедии, был я.
Странное смешанное чувство владело мной: дух захватывало от сознания абсолютного одиночества и оставленности — и одновременно переполняло блаженное ощущение какого-то сокровенного достатка, безраздельной метафизической полноты.
Все окружающие меня люди, даже отец, казались бутафорскими фигурками из папье-маше, внедренными в мою жизнь как бы для отвода глаз, чтобы этими аляповатыми, не имеющими ко мне никакого отношения декорациями хоть немного прикрыть беспощадно мрачный задник сцены.
Изо дня в день часами просиживал я на нашей скамейке и, словно озаренный близостью Офелии, грезил о ней, о невесте моей возлюбленной, не переставая в глубине души изумляться: здесь, совсем рядом, у самых моих ног, покоится скованное могильным сном тело, дороже которого нет у меня на этой земле ничего, а во мне хоть бы что-нибудь всколыхнулось — ничего, ни малейшего следа, ни скорби, ни печали...
Как точно и как верно предвидела Офелия грядущие события, ведь уже тогда, ночью, в лодке, ловя губами мои неудержимо льющиеся слезы, она знала, как все будет, и думала обо мне, потому и просила — ради меня же самого! — похоронить ее здесь, в саду, и никому не выдавать места своего погребения!
Мысль о том, что только мы, мы вдвоем, — она «там», я здесь, на земле, — посвящены в эту тайну, не просто связала нас, а почти сплотила: в иные минуты я так отчетливо ощущал присутствие моей возлюбленной, как если бы она и вовсе не умирала.
Я и вообразить себе не мог мою Офелию покоящейся на городском кладбище, одну, среди мертвецов, оплаканную родными и близкими, а когда однажды мне все же представилась на миг тяжелая могильная плита с ее именем в унылом окружении могил, мрачных обелисков и сырых склепов — словно острый нож вонзился вдруг в мою грудь, и ощущение сокровенной близости сразу как-то растворилось, рассеялось, потерялось в недостижимой дали.
Странно все же устроен человек: если бы он действительно хоронил своих покойников, иными словами, прятал их в местах потаенных, малодоступных, известных только ему одному, а не на этих жутких общественных погостах, то смутные предчувствия, время от времени посещающие его душу, что смерть — это вовсе не та бездонная непреодолимая пропасть, которой с детства стращают людей, а всего лишь тончайшая, часто почти неуловимая завеса, протянутая между миром проявленным и непроявленным, очень скоро превратилась бы для него в твердую уверенность.