Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
На следующий день меня с утра пораньше разбудил отчаянный колокольный трезвон! С Бекерцайле доносилось приглушенное песнопение, проникнутое каким-то подспудным животным возбуждением. С каждой минутой голоса приближались:
— Радуйся, Благодатная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами...
И тут какой-то жутковатый зык проснулся в стенах нашего дома и обратил их в трепет — казалось, ожили древние квадры и на свой манер подпевали величественному хоралу, варварски зажатому в гигантский каменный резонатор прохода.
«В прежние времена у всех входящих в нашу тесную щель зубы ныли от пронизывающего назойливого зудения токарного станка, теперь же, когда "сестрица-речка'1 отказалась вращать водяное колесо, из чрева земного призрачным потусторонним эхом восстал сумрачный гимн матери богов», — успел подумать я, сбегая по лестнице вниз.
В дверях мне пришлось остановиться: спрессованные узкой горловиной прохода в один сплошной поток, тянулись толпы празднично одетых людей, благоговейно несущих горы живых цветов.
— Пресвятая Богородица, Приснодева Мария, моли Бога о нас!
— Радуйся, Невеста Неневестная! Господь с Тобою...
Во главе, босиком, с непокрытой плешью шествовал старый Мутшелькнаус; одетый в рясу нищенствующего монаха, некогда белую, а сейчас изношенную, грязную, покрытую бесчисленными пятнами, он своей неуверенной, какой-то нащупывающей походкой напоминал дряхлого бездомного слепца.
Блуждающий взгляд на секунду остановился на моем лице, но ни малейшей тени узнавания не отразилось в нем — оси этих невидящих остекленевших глаз были параллельны, как будто старик смотрел сквозь меня и сквозь стены в потусторонний мир.
Медленно, с трудом волоча ноги, не столько сам, сколько под влиянием какой-то невидимой силы, подошел он к кованой решетке, ограждающей сад, приоткрыл одну из створок и устало поплелся к статуе Пречистой Девы.
Я смешался с толпой; робко, на почтительном расстоянии следовала она за своим пастырем и, дойдя до ограды, замерла... Пение становилось все тише и тише, но с каждой минутой в угасающих голосах нарастало то самое дикое, животное возбуждение, которое я почувствовал еще раньше, в полусне. Но вот умерли и эти едва теплющиеся звуки, осталась только бессловесная вибрация, неуловимой пеленой повисшая в воздухе, — какой-то странный акустический зуд, который до невыносимости нагнетал напряжение и без того наэлектризованной толпы.
Заметив на стене соседнего дома небольшой выступ, я взобрался на него; теперь мне было все преотлично видно.
Время шло, а старик стоял, оцепенев, перед статуей — казалось, даже не дышал. Было что-то жуткое, противоестественное в этой абсолютной неподвижности, и чем дольше я смотрел на эти стоящие друг против друга окаменевшие фигуры, тем больше мне становилось не по себе: какая же из двух оживет первой? Темный безотчетный ужас, сродни испытанному когда-то на спиритическом сеансе, исподволь закрадывался в меня, и вновь услышал я в сердце моем голос Офелии: «Будь начеку!»
И вот дрогнула седая борода, шевельнулись бледные губы — старик что-то сказал статуе. Мертвая тишина воцарилась в толпе, даже тихое пение теснящихся в глубине прохода людских масс разом стихло...
Слышно было только какое-то вкрадчивое, ритмически повторяющееся позвякивание.
Я осторожно повернулся, пытаясь определить источник этих вороватых звуков: пугливо вжавшись в стенную нишу, явно остерегаясь попадаться на глаза гробовщику, стоял пожилой, дебелый субъект — голый плешивый череп увенчан нелепым лавровым венком, одна рука прикрывает лицо, другая, с большой церковной кружкой, вытянута далеко вперед. Рядом в черном шелковом платье, загримированная до неузнаваемости, — госпожа Аглая...
Как же я сразу-то не узнал этот сизый бесформенный нос неисправимого пьянчуги, эти маленькие заплывшие глазки, тускло поблескивающие из-под толстых жировых складок! Актер Парис собственной персоной!.. На пару с госпожой Мутшелькнаус собирает пожертвования у паломников. Что и говорить, работа у них спорилась: правда, время от времени «мраморной нимфе» приходилось поспешно пригибаться к земле, но ненадолго — робко выглянув из-за плеч и удостоверившись, что муж по-прежнему пребывает в прострации и не может по достоинству оценить ее «травматический» талант, она вновь закатывала свои скорбные очи и принималась что-то вдохновенно нашептывать стоящим по соседству людям: те же, не сводя тяжелого фанатичного взгляда с каменной Богородицы, машинально запускали руку в карман — и монеты со звоном сыпались в сноровисто подставленную кружку...
В первое мгновение меня захлестнула дикая ярость, гневно воззрился я на бессовестного комедианта... Но вот наши глаза встретились, и увидел я, как отвис дряблый подбородок и рыхлая физиономия стала пепельно-серой... От страха фигляр чуть не выронил свою жестянку.
С брезгливым отвращением я отвернулся...
— Смотрите, смотрите, губы!.. Шевелятся!.. Она что-то шепчет!.. Пресвятая Мария, моли Бога о нас!.. Она говорит с ним! Смотрите, склонила голову!.. — пронесся вдруг едва различимый, полузадушенный ужасом хрипловатый шепоток. — Видите, сейчас снова!..
Напряжение достигло своего апогея — казалось, оно должно было сейчас же, немедленно, разрядиться, вылившись в один страшный душераздирающий вопль, но многие сотни живых губ словно окаменели, люди стояли как парализованные, лишь вялый, неопределенный лепет мятым обрывком носило из стороны в сторону: «Моли Бога о нас!..»
Я опасался взрыва, но он не грянул, более того — толпа как-то съежилась, стала ниже на голову: паломники хотели пасть на колени, однако, стиснутые давкой, не могли этого сделать и лишь склоняли головы. Иным становилось худо, кое-кто даже терял сознание, но не падал, не мог — торчал словно гвоздь, вколоченный в плотную людскую массу по самую шляпку; и таких «шляпок» было уже немало — там и сям виднелись в толпе мертвенно-бледные лица, наводя на мысль о восставших из могил покойниках, вместе с живыми ожидающих чудесного воскресения.
Атмосфера была столь магнетически насыщена, что даже со мной случился приступ удушья: я хватал ртом воздух, а какие-то страшные невидимые руки железной хваткой сжимали мое горло. Трепет, похожий на предсмертную дрожь, пробегал у меня по телу — казалось, костяк взбунтовался и теперь во что бы то ни стало хотел стряхнуть с себя ненавистную дряблую плоть; чтобы не свалиться со своего насеста, я изо всех сил вцепился в подоконник.
При этом я не терял из виду старика: он то быстро-быстро что-то говорил, обращаясь к статуе, — потрескавшиеся губы так и прыгали, а искаженное лицо, залитое лучами восходящего солнца, сияло прямо-таки юношеским румянцем, — то вдруг, словно поперхнувшись, замолкал и, как будто чему-то внимая, застывал с открытым ртом, вперив в изваяние неподвижный взгляд; потом его черты внезапно разглаживались, он радостно кивал, что-то скороговоркой шептал в ответ и вновь обмирал, напряженно вслушиваясь в тишину, а время от времени вне себя от восторга воздевал к небесам свои тощие старческие руки.
И всякий раз, когда он цепенел, весь обращаясь в слух, в толпе пробегал — нет, то был уже не шепот, а какой-то сиплый шорох, смутный, призрачный шелест:
— Вот, вот! Смотрите!.. Она шевельнулась! И сейчас тоже! Вот!.. Она кивнула!
При этом никто не напирал сзади, пытаясь протиснуться вперед, скорее наоборот — охваченные темным неопределенным ужасом, люди подавались назад, как под напором сильного встречного ветра.
Мой взгляд был прикован к губам старика: все ждал — сам не знаю почему, — когда они произнесут дорогое мне имя, втайне надеясь, что уж эти-то шесть заветных звуков я как-нибудь угадаю. После целой серии неудачных попыток мне как будто удалось разобрать знакомую артикуляцию — это сочетание звуков повторялось чаще других, но, увы, к «Офелии» оно не имело никакого отношения; присмотрелся внимательнее к мимике гробовщика — и меня вдруг осенило: да ведь это же «Мария»!..