Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
«Много сотен лет тому назад был в Праге некий ваятель, живший со своей возлюбленной в преступной связи. Однажды заметил нечестивец сей, что наложница его брюхата, и заподозрил он ее в измене. Воистину, помрачился разум прелюбодея, ибо задушил он мать ублюдка своего, и тело сбросил на съедение червям в Олений ров. Однако останки убиенной обнаружили, а там и на след татя напали. И дабы иным неповадно было, порешили колесовать его всенародно, но допрежь того запереть сего дьявольского прислужника в склепе, купно с трупом женщины той, умерщвленной злодейски, и держать его там до тех пор, пока во искупление греха не вырубит он в камне образ страсти своей преступной...»
Отакар вздрогнул, и пальцы его замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидел стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.
Утратив всякую способность двигаться, он окаменел со смычком на струнах.
Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет:
— Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.
Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге...
С минуту в комнате царила полная тишина.
— Какая муха его укусила? — гневно вопросила графиня. Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, — и вот скрипка тихо и робко всхлипнула:
Andulko m'e d'ite
j'a v'as
m'am r'ad
Воркующий смех девушки заглушил жалобные звуки.
— Скажите-ка нам лучше, господин Отакар, что за чудесную мелодию вы играли перед тем? Какую-то фантазию? При этом... — Поликсена, опустив глаза и задумчиво теребя бахрому кресла, отделила каждое слово многозначительной паузой, — при этом я... совершенно ясно... представляла... склеп...в базилике святого Георгия... господин... господин Отакар...
Старая графиня едва заметно вздрогнула: было нечто настораживающее в тоне, каким Поликсена произнесла имя «Отакар».
Студент, смешавшись, пробормотал какие-то конфузливые слова; единственное, что он сейчас видел, — это две пары устремленных на него глаз: одни жгли его мозг своей всепожирающей страстью, другие, пронизывающие, острые как ланцет, излучали недоверие и смертельную ненависть. Он не знал, в которые из них должен смотреть, опасаясь оскорбить одну и выдать свои чувства другой.
«Играть! Только играть! Сейчас же, немедленно!» — кричало в нем. Он резко вскинул смычок...
Холодный пот проступил на лбу. Ради Бога, только не снова эту проклятую колыбельную! К своему ужасу, он почувствовал с первых же тактов, что неизбежно собьется на ту же мелодию, у него потемнело в глазах, как вдруг снаружи, из переулка, на помощь пришли звуки одинокой шарманки, и он с какой-то бессознательной, лихорадочной поспешностью пристроился к избитому уличному мотиву:
Девочки бледной печален конец: не суждено ей идти под венец. Даже бродяги-матросы любят румяные розы. Золото яркое — тусклый свинец...
Дальше этого не пошло: ненависть, брызнувшая от графини Заградки, едва не выбила скрипку из его рук.
Сквозь застлавшую глаза туманную пелену он еще видел, как Поликсена скользнула к стоящим у дверей часам, отдернула
завесу и перевела стрелку на цифру VIII. Это, конечно, означало час свидания, но его ликование тут же заледенело от страха: неужели графиня все поняла?
Ее длинные, высохшие старческие пальцы нервно рылись в ридикюле; он следил за ними, предчувствуя: сейчас, сейчас она что-то сделает, что-то невыразимо унизительное для него, что-то настолько страшное, о чем невозможно даже помыслить...
— Вы нам... сегодня... прелестно... играли, господин... Вондрейк, — слово за словом процедила графиня и, извлекши наконец две мятые бумажки, протянула ему: — Вот вам — на чай. И купите себе, пожалуйста, к следующему разу пару панталон. Поновее, ваши уже совсем сальные...
Студент почувствовал, как от беспредельного стыда остановилось сердце.
«Надо взять деньги», — была его последняя ясная мысль — он не хотел выдавать себя; комната слилась в одну серую массу: Поликсена, часы, лицо покойного гофмаршала, доспехи, кресло — лишь мутные окна по-прежнему смотрели на него белесыми ухмылявшимися прямоугольниками. Он понял: графиня накинула на него свое серое покрывало — «защиту от мух», — от которого ему теперь вовек не избавиться...
И вот он стоял уже на улице, недоумевая, как это ему удалось сойти по лестнице. А был ли он вообще когда-нибудь наверху, в той серой комнате? Однако боль от глубокой, сокровенной раны тут же обожгла его, подсказав: да, он там, конечно, был. Вот и деньги, все еще зажаты в кулаке.
Он рассеянно сунул их в карман.
Итак, Поликсена должна прийти в восемь — он слышал, как на башне пробило четверть; тут на него залаяла собака, это было как удар хлыста: значит, он в самом деле выглядит как оборванец!..
Стиснув зубы, словно это могло заглушить боль, Отакар нетвердым шагом направился домой.
На ближайшем углу остановился, покачиваясь. «Нет, только не домой, прочь, прочь, подальше от Праги, — его сжигал стыд, — а самое лучшее — в воду!» Со свойственной юности поспешностью приняв это решение, он хотел было бежать вниз к Мольдау, но в этот момент тот, «другой», словно парализовал его ноги, давая понять, что самоубийством Отакар предает Поликсену, однако при этом коварно умолчал об истинной подоплеке своего вмешательства — о неистовой жажде жизни.
«Боже, о Боже, как я теперь посмотрю ей в глаза! — Все в
Отакаре кричало от боли. — Нет, нет, она не придет, — пытался он себя успокоить, — она, конечно, не захочет прийти, все уже в прошлом!» Но от этого боль впилась еще яростней: если она не придет, никогда больше не придет, то как жить дальше!..
Он вошел через полосатые ворота во двор Далиборки, прекрасно сознавая, что весь следующий час будет страшной бесконечной пыткой, отсчетом минут: придет Поликсена — и он от стыда провалится сквозь землю, не придет — тогда... тогда эта ночь станет для него ночью безумия.
Он с ужасом посмотрел на «Башню голода», которая выглядывала из Оленьего рва, возвышаясь концом своей белой шапки над полуразвалившейся стеной; сколько уже жертв сошло с ума в ее каменном чреве, но все еще не насытился Молох, и вот, спустя столетие мертвого сна, Далиборка проснулась вновь.
Сейчас, как в детстве, он снова увидел в ней творение отнюдь не человеческих рук — нет, это было гранитное чудовище с ненасытной утробой, которая могла переварить мясо и кровь, подобно желудкам бродячих ночных хищников. Башня состояла из трех этажей, соединялись они только отверстием, пробитым в середине каждого отсека; эта шахта, подобно пищеводу, пронизывала всего монстра — от глотки до желудка. В прежние времена в верхнем этаже осужденные год за годом медленно переваривались жутким сумраком до тех пор, пока их не спускали на веревках в среднее пространство, к последней кружке воды и последнему куску хлеба. Здесь они умирали голодной смертью, если только раньше не сходили с ума от поднимавшегося из глубины смрада и сами не бросались вниз на истлевшие трупы своих предшественников...