Лев, глотающий солнце.
Шрифт:
Секунду он с удивлением глядел на меня, его круглые густые брови поднялись. Но вот в глазах сверкнули огоньки и он вновь улыбнулся.
— Значит, вы ее сестра?
— Да.
— Вы давно в нашем городе?
— Как вам сказать…
И опять я поймала себя на том, что время воспринимается здесь мной совершенно иначе: переулок, по которому я сейчас шла и где остановилась и стояла, поддерживая разговор с Абдуллиным, казался мне моим воспоминанием, причем не прямым и конкретным, какими бывают воспоминания о том, что действительно было и действительно помнится, а схожим с переживанием дежавю — то есть с чем-то, скорее, воспринимаемом как воспоминание… Может быть, несколько раз в жизни мне приходилось проходить по сходным переулкам и улицам — и их общие черты, наловившись друг на друга, вдруг, благодаря освещению и какому-то особому внутреннему ощущению, создали именно такой эффект в моем восприятии. Я отмела все романтические объяснения, но странное чувство не проходило; более того, чем дольше я стояла напротив Абдуллина, тем сильнее становилось воспоминание, но не содержание его, которое все так же не проступало, а его форма: я находилась в нем, как в раме картины. И тут я испытала легкое головокружение: ирреальное ощущение пропало, граница между рамой и картиной стерлась, а если и не стерлась, то перестала мною восприниматься, поскольку я — и это было совершенно точно! — словно мгновенно была перемещена какой-то неведомой силой как бы внутрь картины. Может быть, такой силой было чувство Абдуллина: его душе невыносимо было видеть сверкающее между мной и его Анной пустое пространство, — и он — силой своего желания придвинул меня к ней так яростно, что две фигурки наложились одна на одну… Я больше не ощущала происходящее как воспоминание.
— Пошли ко мне в мастерскую, — предложил он. И я пошла.
Мы ехали на троллейбусе, а потом на метро — и в окна вагона, вырвавшегося из подземного туннеля на мост, была видна тяжелая вода долгой широкой реки — потом мы брели какими-то дворами, поднимались по узкой лестнице кирпичной пятиэтажки, в разбитое стекло подъезда сильно дуло, и два желтых листика плясали на грязноватом каменном полу. В коридоре мастерской было темно, но узкая полоска откуда-то пробивающегося света, точно золотой меч, воткнутый прямо в пол, почему-то вызвала у меня озноб: дрожь миллиардной крошечной армией пронеслась по моей спине. И голос Абдуллина стал совсем другим: баритонально-напевная интонация сменилась глуховатым, каким-то почти утробным, бормотанием. Сначала, пока он снимал куртку, зажигал крохотную лампу, свет которой выхватывал черно-красные мрачные квадраты и прямоугольники его картин, я вообще не могла разобрать, что он говорит: слова сливались и то казались урчанием зверя, и сам он, коренастый, кривоногий, мохнато-бородый, в полумраке начинал казаться полудиким, лесным существом, самим Фавном, то начинали звучать как зловещее сладкое пришептывание, и тогда он моему воображению представлялся странничком-душегубом.
Внезапно я ощутила страх. Происхождение его было странным и я — каким-то краем сознания это уловила. Страх, точно тяжелый, но совершенно прозрачный, туман, стоял в мастерской Абдуллина, и, постепенно, когда я вошла и села в красное кресло, из которого хорошо были видны все картины, стал концентрироваться вокруг меня, — в какой-то миг я даже почувствовала невидимую границу между страхом и мной, но стоило мне, следуя слухом, а потом и взглядом, за бормотанием Абдуллина, чуть отвлечься, забыть о склоненном надо мной все уплотняющемся страхе, как тут же граница между ним и мной рухнула — и он заполнил меня, как сосуд. Во мне больше ничего не содержалось — только страх. Из последних сил, беспомощно надеясь, все-таки выгнать его из себя, я спросила:
— Кто-то еще есть здесь?
— Никого.
— А свет в коридоре?
Абдуллин остановился посередине мастерской и его черная тень качнулась на высокой стене, антрацитовым пятном упав на несколько картин.
— Это была мастерская Василькова, — забормотал он, сгорбившись и глядя исподлобья, как жуткий старик из пугающего сна, — я был у него в тот вечер, когда он застрелился, и еще двое художников были, он застрелился как раз в том чулане, где горит свет, я теперь там никогда свет не выключаю, я сам ему в тот вечер сказал: «Ты кончился, Лев» Он был из породы титанов, но только в нескольких работах несомненно прорвался. У него есть одна работа «Лошадь в городе», такой эллипс высвеченный в центре картины, а в нем стоит лошадь, а кругом мерзкий и жуткий мегаполис. Потрясающая работа. Он сам был такой лошадью — нежной и одинокой. Жена его бросила. У нее были длинные ноги, нежная улыбка и хмурый взгляд. Настоящая роковая женщина. Она ушла к другому. Просто сбежала. И в тот вечер он пил. У него было охотничье ружье. Когда я услышал грохот, я сразу все понял и бросился в чулан. Вся стена была в крови. Вокруг меня всегда гибель. Мальчик ходил ко мне, мать его приводила, такой удивительно тонкий ребенок, чувство цвета потрясающее. — Абдуллин шагнул и откуда-то извлек рисунок. — Вот, насыщенный синий. Ясный желтый. Чудный мальчишечка. А потом приходит ко мне, глаза огромные, сам не свой, приводит его старуха. Старуха и сказала мне: «А мама Ромы выбросилась неделю назад из окна.»
Мне вдруг послышались шаркающие шаги: мансарда Абдуллина была на последнем этаже, если шаги доносились не из его коридора, значит, кто-то забрался на чердак.
— Кто-то ходит, — сказала я тихо.
Он сильно прищурил левый глаз и прислушался.
— Многие слышат шаги. Особенно приходящие ко мне женщины. Женщина вообще чувствительнее и тоньше мужчины. Да ты не пугайся, он там ходит, сюда не зайдет.
— Кто о н?! — Абдуллин тоже сумасшедший, мелькнула у меня мысль, и все, кто попадает к нему, сходят с ума. Шаги пошаркали уже возле самой двери в мастерскую. — Лев. — Он глянул на меня исподлобья. — Одна моя бабочка даже видела его. Она вышла в коридор и… — Он вновь глянул на меня. По его невысокому лбу ползли трещины морщин.
— Она потом попала в психушку.
Состояние мое достигло какой-то опасной точки — я чувствовала, что могу вдруг дико закричать или кинуться на Абдуллина с кулаками — хотя такого в моей жизни никогда не случалось! — нужно было что-то делать и я, собрав последние крупицы воли, спросила:
— А тебе самому здесь не страшно? — И тут же ощутила, как страх, подобно жидкости, начинает выливаться из моей души и переливаться в душу Абдуллина. Через минуту, не больше, я была уже совершенно спокойна. И шаги смолкли.
Но с Абдуллиным начало твориться что-то непонятное: теперь он метался от стены к стене, продолжая бормотать, но я не могла разобрать его слов, они все сливались в какое-то полукарканье — полугуденье.
Раздался телефонный звонок, он кинулся к телефону.
— Кто? — Речь его мгновенно приобрела ясность. — Жанночка! Приходи. Приходи. Ангел мой неземной! — Он засмеялся и обернулся ко мне. — Девчушечка совсем, двадцать три, а такая чувствительность, восторг!
Я не стала дожидаться прихода чувствительной барышни и поднялась, чтобы уйти.
— Подарю вам одну работку, я делал ее с Анны. Мы прожили с ней год. Признаюсь, было с ней тяжело. Мне нужны безмолвные бабочки, — чтобы сидела в кресле и смотрела на меня во все глаза. Они меня успокаивают. — Анна была слишком, ну, как бы это выразиться, слишком любопытна! Однажды, когда шаги только стихли, она пошла и выключила в чулане свет.
— И что произошло?
— Ничего.
— Ничего?!
— Да. Но на следующий день мы расстались. Вера — это все. Надо чтить тени умерших. Они дают нам силу. Они дают нам талант и способность работать. Я пишу только потому, что Лев дает мне свою силу, он здесь, — он обвел глазами мастерскую — он остался здесь, после того, как все случилось. Здесь везде — он, везде. Но Лев сильно тянет меня за собой. Бабочки мои удерживают меня. Да, их устремленный на меня преданный взгляд удерживает меня здесь. Анне не хватало преданности. Да. Не хватало преданности. И потом, — голос его как-то звякнул, словно отключившийся вдруг телефон, — ее отношения с Филипповым…
— С Филипповым?
Больше он ничего не произнес. Я сама толкнула дверь в коридор, а он, молча, пошел следом и закрыл за мной дверь. Выходя на узкую лестницу, я. не оглянувшись, стала быстро спускаться. И между вторым и третьим этажом вспомнила, что не взяла у Абдуллина портрет Анны. Секунду поразмыслив, я все-таки решила вернуться. Глянув в распахнутое окно подъезда, я увидела низкую и проржавевшую крышу соседнего дома, вечных голубей, выхаживающих по ее краю и желтый лист, зависший между веткой смотрящего в окно тополя и мной… когда мой взгляд скользнул по ступеням подъезда и по его давно некрашеным стенам, я почувствовала: что-то изменилось. В подъезде стояла какая-то дымка, у меня почему-то мелькнуло: «Солярис», хотя, разумеется, это был никакой не Солярис, но что-то сходное с ним и оттого пугающее в этой странной дымке было… Впрочем, ерунда… Я поднялась, чуть помедлила у двери мансарды и постучала: звонка нигде не было видно.
Вряд ли то, что случилось потом, можно было бы назвать «сексом», «эротикой», или какими-то иными привычными названиями. Больше всего происшедшее напоминало… полет на метле! Честное слово! Я неслась куда-то в бездну, а потом, прямо над ней, уже чувствуя голыми ступнями жар красных углей, взмывала ввысь, и свет мертвой Луны омывал меня всю, точно ледяной душ, и снова я летела вниз, алые искры слепили мне глаза, а затем острые капли небесного холода, покалывая кожу, медленно стекали по моей груди… Имя Анны, словно, нежное, белое облако, иногда всплывало в черной прохладе ночи и прижималось то к моей груди, то к обнаженным плечам…
Я проснулась. В окно светила желтая Луна.
«Когда я вышла от него, была ночь. В первый ми, когда дверь мансарды распахнулась, мне показалось, что на ступеньках сидит, уронив голову на согнутые колени, какая-то девушка… Нет, только тень дерева…
Абдуллин стоял в дверях. И он, и я ничего не говорили друг другу. Наше молчание было столь естественным сейчас, что произнеси он хоть одно слово, путь простое «до свиданья», мне кажется, на меня бы рухнули, словно театральные декорации от неловкого движения мастера сцены, рухнули бы вяло-крашеные стены подъезда. Но ничего не произошло. Он молча улыбнулся и скрылся за дверью.