Лев Гумилев
Шрифт:
Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство.
Оба — великий поэт и замечательный критик — были романтиками. Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть в какой-то степени политическими мыслителями.
…Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо…» [8]
8
Петров В. Фонтанный дом. — «Наше наследие», 1988, № 4 <http://www.akhmatova.org/articles/petrov1.htm>.
Студенты же боготворили своего профессора: «Культ Пунина был частью, „подкультом“ Искусства, ну, скажем, наподобие почитания Моисея в иудаизме, — пишет Борис Бернштейн. — В наших глазах Пунин был пророком, посвященным, жрецом Искусства — не по должности, не по многознанию, а по дарованному ему откровению и благодати. Он был там, в сакральном пространстве, куда нам, смотри — не смотри, учи — не учи, читай — не читай, входа нет, хорошо уже то, что мы можем слышать его речи — оттуда. Мы слушали эти речи, где бы он их ни произносил, кому бы ни предназначался курс, была ли это лекция, семинар или что другое, внеакадемическое — мы бежали на звук пунинского голоса» [9] .
9
Бернштейн Б. О Пунине. Взгляд из аудитории. — Альманах «Порт-фолио». <http://www.port-folio.org/>.
«Он удивительно понимает стихи, — говорила Ахматова. — Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины». Вероятно, Пунин лучше других понимал Ахматову, потому их союз и оказался так долог. С ним было интересно.
Но для молодого Льва Пунин все-таки остался холодным и неприятным человеком: «Морду надо бы набить прохвосту» [10] , — писал он много лет спустя, когда Пунина уже не было в живых. Гумилев будет проклинать Пунина до конца своих дней.
В дневниках Пунина имя Левы встречается нечасто, Пунин пишет о нем немного и довольно сдержанно: «Лева Гумилев проехал на фронт», «приехал с фронта Лева Гумилев». И так почти все записи о Льве. Поразительная для нервного и впечатлительного Пунина невозмутимость. И это тот самый Пунин, что будет долго и горестно оплакивать безвременную кончину кошки Андромеды!
10
Цит. по: Марченко А. Ахматова: жизнь. М., «Астрель», 2008, стр. 609.
Посвященные Ахматовой записи совсем другие, но ее сын от первого брака совершенно не интересовал Пунина. Отношения усугубляла и скупость Пунина, известная нам не только по запискам Лидии Чуковской, интервью Льва Гумилева и мемуарам Эммы Герштейн, но и вот по этому документу.
6 сентября 1921 года Пунина, тогда комиссара Русского музея, освободили из-под стражи. Казалось бы, вырваться из застенков ЧК, где только что погиб Николай Гумилев, уже само по себе — величайшее счастье. Но счастье Пунина было омрачено одним обстоятельством, о котором он поведал в своем заявлении к члену Петросовета товарищу Богданову:
«При освобождении 6 сентября мне не были возвращены подтяжки, так как их не могли разыскать. Вами было дано обещание разыскать их к пятнице 9-го. Если они разыскались, прошу выдать. На подтяжках имеется надпись „Пунин (камера 32)“».
Случай, достойный пера Зощенко. И вот этот человек еще до приезда Левы содержал дочку и двух жен.
С осени 1929-го на попечении Пунина оказался взрослеющий юноша, совершенно ему чуждый. Как же он мог относиться к Леве, который, даже переселившись к своему другу Акселю Бекману, продолжал столоваться у Пунина? Эти обеды назывались «кормление зверей».
На обед приходили и гости — Павел Лукницкий или приехавшая в Ленинград Эмма Герштейн, прогнать их было нельзя, денег на широкое застолье не хватало, а потому «Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): „Павлик! Лева!“».
Неожиданное для профессора изящных искусств сочетание рачительности с природной экспансивностью не раз становилось поводом для шуток. Николай Харджиев прозвал Пунина «сумасшедшим завхозом».
К 1937 году, когда Ахматова лишилась своей персональной пенсии, которую прежде получала «за заслуги перед русской литературой», отношения стали еще хуже. Атмосфера в Фонтанном доме была перенасыщена «электричеством». Николай Николаевич сидел в красном халате и раскладывал пасьянс. Анна Евгеньевна подавала реплики («как ножом отрежет»), от которых, вероятно, вздрагивали даже гости. «„А за такие слова вам дадут десять лет“, — раздался мрачный голос Анны Евгеньевны с другого конца стола».
ПЕРВЫЙ БАСТИОН
Первый ленинградский год жизни Гумилева освещен источниками хуже всего. Лев оказался на содержании матери и Пунина, но, по мере сил, пытался «отработать» свой хлеб: колол дрова, носил их вязанками из сарая в квартиру, топил печь, ходил за продуктами.
Лева учился в школе, Пунин иногда помогал ему готовить уроки. Жили очень бедно, в декабре двадцать девятого Павел Лукницкий записал в дневнике: «А. А. живет по-прежнему тихо и печально. Холод в квартире, беспросветность и уныние. Встречи Нового года не будет — нет ни денег, ни настроения».
Начало лета отмечено важным событием: Гумилев оканчивает школу и подает документы на немецкое отделение педагогического института. Гумилев-германист — какой странный мираж. Позднее у Гумилева не будет особого интереса к Германии. Но тогда он готовился заранее, полгода учил немецкий язык на специальных курсах, хотя смысла в этом не было. До середины тридцатых поступать в вуз было легко и приятно. Вступительные экзамены давно отменили, за учебу платы не брали, абитуриент должен был принести в институт или университет только автобиографию, фотокарточку и на месте заполнить анкету, но именно анкета и становилась барьером, фильтром, который не должен был пропускать к высшему образованию детей лишенцев и контрреволюционеров.
С удовольствием принимали в институты крестьянских (не кулацких!) детей, детей рабочих и… детей научных работников, их приравняли к рабочим. Путь в институт открывала именно «хорошая» анкета, точнее — хорошее социальное происхождение, а происхождение у Гумилева было чудовищным. Не внебрачный сын Николая Романова, конечно (несколько лет назад в газете «Московский комсомолец» появилась и такая «версия»), но все-таки сын контрреволюционера с довольно громкой фамилией. В институтах и университетах происхождение проверяла так называемая «секретная часть», которая могла послать запрос в ГПУ: уточнить происхождение, род занятий, выяснить, нет ли на абитуриента компрометирующих материалов [11] .
11
«Исторический факультет Санкт-Петербургского университета. 1934–2004. Очерки истории». СПб., 2004, стр. 13.
В педагогическом у Льва даже не приняли документы. В июне 1929-го Ахматова с Ирой Пуниной уехали на дачу Валерии Срезневской, а Гумилев вернулся в Бежецк к бабушке. Пунин, если верить воспоминаниям Гумилева, даже требовал, чтобы Лев уехал в Бежецк [12] . Но из этих воспоминаний, надиктованных Гумилевым на магнитофонную пленку в сентябре 1986 года, не ясно, заставлял ли он Гумилева вернуться в Бежецк летом 1930-го, после неудачной попытки поступить в институт, или же осенью 1930-го.
12
Гумилев Л. Судьба и идеи. М., «Айрис-пресс», 2008, стр. 18.
О чем он думал тогда, о чем мечтал, предположить несложно. Высшее образование, доступное малограмотному рабфаковцу, превратилось для Гумилева в труднодостижимую вершину, в крепость, которую не удалось взять приступом. Но уже осенью 1930-го он приступит к ее планомерной осаде.
Как солдат штрафного батальона искупает вину кровью, так сын буржуя или аристократа должен был «перевариться в рабочем котле» — получить рабочий стаж, стать настоящим пролетарием. И Гумилев стал рабочим.
В любой сколько-нибудь подробной биографии Гумилева читатель прочтет, что первым рабочим местом Гумилева была «Служба пути и тока», то есть трамвайный парк, где восемнадцатилетний Лев трудился разнорабочим.