ЖАНРЫ

Лев Толстой и его жена. История одной любви
Шрифт:

«Мама часто бранила нас и наказывала, — рассказывает Илья Львович, — а он, когда ему нужно было заставить нас что-нибудь сделать, только пристально взглядывал в глаза, и его взгляд был понятен и действовал сильнее всякого приказания. Вот разница между воспитанием отца и матери: бывало, понадобится на что-нибудь двугривенный. Если идти к мама, она начнет подробно расспрашивать, на что нужны деньги, наговорит кучу упреков и иногда откажет. Если пойти к папа, он ничего не спросит, — только посмотрит в глаза и скажет: «возьми на столе». И, как бы ни был нужен этот двугривенный, я никогда не ходил за ним к отцу, а всегда предпочитал выпрашивать его у матери. Громадная сила отца, как воспитателя, заключалась в том, что от него, как от своей совести, прятаться было нельзя».

Но то были лишь разные приемы воздействия. Относительно ближайших целей воспитания между отцом и матерью в первые пятнадцать лет не было никаких существенных разногласий: их дети должны были воспитываться «как все», т. е. как все дети, принадлежащие к их кругу. Старые патриархальные обычаи русской зажиточной дворянской семьи твердо укоренились в Ясной Поляне, и юные годы маленьких Толстых были во многих отношениях еще прекраснее, еще счастливее, чем те, которые так тепло описал в «Детстве» и «Отрочестве» Лев Николаевич. Гениальный отец всем существом своим стремился вложить в жизнь семьи как можно больше радостной бодрости, любви и мягких человечных чувств. Но он вовсе не настаивал на практическом применении в деле воспитания своих взглядов, своих убеждений, своего опыта. В те далекие времена Толстой был равнодушен к религии. И тем не менее, каждый вечер и каждое утро дети должны были молиться за отца, за мать, за братьев, за сестер и за всех православных христиан. Накануне больших праздников в усадьбу приезжал священник и служил всенощную. Великим постом, На первой и последней неделе, весь дом постился.

Толстой энергично проповедывал «свободную школу» для народа. По его убеждению, ребенок должен был заниматься только тем, что его интересовало. Но его собственные дети переходили от одного учителя к другому и по часам, размеренно учились тем именно предметам, которые указаны были программами официальных учебных заведений. Это был минимум, от которого не полагалось отклоняться; в этих пределах выбирать не разрешалось.

Старшая дочь Толстого (Татьяна Львовна) рассказывает: «В доме жило не менее пяти воспитателей и преподавателей и столько же приезжало на уроки (в том числе и священник). Мы учились — мальчики шести, а я пяти языкам, музыке, рисованию, истории, географии, математике, закону Божьему.

В 1861 году Толстой писал про крестьянских детей: «Нельзя рассказать, что это за дети — надо их видеть. Из нашего милого сословия детей я ничего подобного не видел». Однако, своих детей он воспитывал замкнуто, — так именно, как принято было в его «милом сословии».

«Мы росли настоящими «господами», — свидетельствует его сын, — гордые своим барством и отчуждаемые от всего внешнего мира. Все, что не мы, было ниже нас и поэтому недостойно подражания. К деревенским ребятам мы тоже относились свысока. Я начал ими интересоваться только тогда, когда стал узнавать от них некоторые вещи, которых раньше не знал, и которые мне было запрещено знать. Мне было тогда около десяти лет. Мы ходили на деревню кататься с гор на скамейках и завели было дружбу с крестьянскими мальчиками, но папа скоро заметил наше увлечение и остановил его. Так мы росли, окруженные со всех сторон каменной стеной англичанок, гувернеров и учителей, и в этой обстановке родителям было легко следить за каждым нашим шагом и направлять нашу жизнь по-своему, тем более, что сами они совершенно одинаково относились к нашему воспитанию и ни в чем еще не расходились».

2

«Жена моя совсем не играет в куклы. Вы ее не обижайте. Она мне сериозный помощник…»

Так писал Толстой Фету летом 1863 года. И это была истинная правда. Мы видели, что Софья Андреевна с самого начала старалась всей душой входить в интересы мужа: она деятельно помогала ему вести большое и разностороннее хозяйство без приказчика, сидела в конторе, в последние месяцы беременности бегала по усадьбе с большой связкой ключей у пояса, носила Льву Николаевичу за две версты завтрак на пчельник, где он проводил иногда несколько часов в день… Она пыталась даже (впрочем, без большого успеха) присутствовать на скотном дворе во время дойки коров и помогать мужу в его занятиях с крестьянскими ребятишками.

Софья Андреевна участвовала даже в таких занятиях, как охота и рыбная ловля. Толстой выбирал узкие места на реке Воронке и ставил сеть на палке, а жена его со своей сестрой болтали воду, и таким образом щука шла в сеть, которую он держал, очень увлекаясь, по обыкновению, этим занятием.

Скоро, однако, такой обширный круг дел значительно сузился: школа была закрыта, пора страстного увлечения хозяйством миновала под влиянием временных неудач. К тому же пошли дети, приковавшие к себе все внимание молодой матери. Вскоре после рождения первого ребенка наступили, как мы видели, осложнения: болезнь матери и серьезная размолвка между супругами. Рождение девочки в 1864 году сопровождалось новым горем: Толстой с вывихнутым плечом вынужден был на месяц уехать в Москву, а Софья Андреевна не могла двинуться за ним с двумя крошками. Мальчик опасно болел и был при смерти. Но молодая мать не падает духом. «А ты, душенька, — пишет она мужу, — напротив, живи в Москве, не приезжай, покуда у нас все опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь все равно ты для меня не существовал бы. Я все в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь, и на день мне их оставить никак нельзя».

Иногда, впрочем, ее еще манило вдаль. Ребенок поправился, муж после удачной операции вот-вот должен был вернуться. А между тем приехала в Ясную его сестра с детьми, и снова зазвучала забытая в этих стенах музыка. И Софья Андреевна писала мужу:

«Музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы, — детской, пеленок, детей, из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где все другое. Мне даже странно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что тебе иногда бывало досадно. А в эту минуту я все чувствую, и мне больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам… Оглядываю твой кабинет и все припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобой после вывиха. И Агафью Михайловну на полу, дремлющую в полусвете, и так мне грустно, что и сказать тебе не могу…»

С годами, когда число детей все увеличивалось, Софье Андреевне приходилось все больше и больше заглушать в себе те «струны», о которых она говорит в приведенном письме. Она все реже могла позволять себе засиживаться за роялем, играя в четыре руки с мужем. Толстой заметил в ней способности к рисованию и старался правильно поставить наезды в Ясную из Тулы преподавателя. Но мысли и об этом пришлось очень скоро оставить. И все же молодая хозяйка и мать нашла выход для владевших ею порою стремлений. Она страстно привязалась к творчеству мужа и сумела принять в нем участие. Она взялась за неблагодарную работу переписывать его запутанные и мало понятные черновики. Она сидела в гостиной, около залы, у своего маленького письменного стола и все свободное время писала. Нагнувшись к бумаге и всматриваясь своими близорукими глазами в каракули Толстого, она просиживала так целые вечера и часто ложилась спать поздней ночью, после всех. Иногда, когда что-нибудь бывало написано совершенно неразборчиво, она шла к мужу и спрашивала его. Но это бывало очень редко: она не любила его беспокоить. Толстой брал рукопись и немножко недовольным голосом говорил: «Что же тут непонятного?», начинал читать, но на трудном месте запинался и сам иногда с большим трудом разбирал или, скорее, догадывался о том, что было им написано. У него был плохой почерк и манера вписывать целые фразы между строк, в уголках листа и даже поперек. Переписанные четким почерком Софьи Андреевны, листки снова поступали в обработку автора и почти всегда возвращались к Софье Андреевне в неузнаваемом виде. Таких переделок и переписок одной и той же главы могло быть много, и некоторые места переписывались пять и даже десять раз. Степан Берс в своих воспоминаниях утверждает, что сестра его переписала громадный роман «Война и мир» семь раз.

Когда в Ясную Поляну поступали корректуры, повторялась та же история. Сначала на полях появлялись корректорские значки, пропущенные буквы, знаки препинания, потом менялись отдельные слова, потом целые фразы, начинались перечеркивания, добавления — и, в конце концов, корректура становилась вся пестрая, местами черная, и в таком виде посылать ее было нельзя: никто, кроме Софьи Андреевны, во всей этой путанице условных знаков, переносов и перечеркиваний разобраться не мог. Снова просиживала она ночь за перепиской всего начисто. Утром у нее на столе лежали аккуратно сложенные и исписанные мелким, четким почерком листы и приготовлено все к тому, чтобы, когда «Левочка» встанет, послать корректуру на почту. Утром Толстой брал их опять к себе, чтобы пересмотреть «в последний раз» — и к вечеру опять то же самое: все переделано по-новому, все перемарано.

«Соня, душенька, прости меня, опять испортил всю твою работу, больше никогда не буду, — говорил он с виноватым видом, показывая ей запачканные места. — Завтра непременно пошлем…» И часто это «завтра» тянулось неделями и месяцами…

Эта работа Пенелопы нисколько не угнетала молодую женщину. Напротив, во время перерывов она скучала и требовала продолжения. Отпуская переписанное в Москву, она точно отпускала ребенка и боялась, что ему причинят вред. В своей автобиографии Софья Андреевна рассказывает: «Часто, переписывая, я недоумевала и не понимала, почему переправлялось и уничтожалось то, что казалось мне так прекрасно; и радовалась, когда восстановлялось исключенное… Я так вникала всей душой в то, что переписывала, что сама начинала чувствовать, что не совсем складно, а именно: где частые повторения одного слова, длинные периоды, где надо переставить знаки, уяснить смысл и проч. На все это укажешь Льву Николаевичу. Иногда он обрадуется моим замечаниям, а иногда растолкует, почему именно так надо, скажет, что мелочи не важны, а важно общее… Переписывая я иногда позволяла себе делать замечания и просить выкинуть все то, что считала недовольно чистым для чтения молодежи, как, например, сцены цинизма красавицы Элен (в «Войне и мире»), и Лев Николаевич уступал моим просьбам. Но часто в жизни моей, переписывая поэтические и прелестные места в сочинениях моего мужа, я плакала не только от того, что меня трогало, но просто от художественного наслаждения, переживаемого мной вместе с автором…»

Понемногу девочка, думающая мыслями и говорящая словами мужа, растет и проявляет свою самостоятельность. Она вводит некоторые усовершенствования в обстановке и домашнем хозяйстве. Муж добродушно ворчит иногда на ее предприимчивость: он не любит нововведений.

Она завладевает, например, удивительной подушкой, на которой спит муж, и кладет вместо нее шелковую, пуховую, покрытую наволочкой.

— Левочка, — робко говорит она, — тебе покойнее будет спать на большой…

Лопухи и репейник вокруг дома удручают ее. После долгой нерешительности, она приказывает, наконец, вычистить все около дома, дорожки посыпать песком, разбить кое-где клумбы, насадить цветы…

Поделиться с друзьями: