Лев
Шрифт:
Когда я добрался до машины, Бого заговорил о каких-то людях и стадах на дороге, но я, весь во власти недавнего колдовства, не обратил на него внимания.
Слова шофера дошли до меня лишь тогда, когда на большой дороге показалась колонна масаев. Они наконец вернули меня к действительности.
Я часто встречал в своей жизни и под небом разных стран кочевников на переходе. Но даже самые жалкие и обездоленные имели какое-то имущество, пусть самое бедное и примитивное, и хоть каких-то вьючных животных, хотя бы полдюжину несчастных осликов. Масаи же шли без единого свертка или узла, без парусины для укрытия, без посуды для приготовления пищи, без всякой ноши, которая могла бы их стеснить.
Стадо, окруженное погонщиками, состояло из сотни низкорослых истощенных коров. Их ребра выпирали из-под шкур. А сами шкуры, тусклые и обвисшие, были покрыты кровоточащими язвами, облепленными роями мух. Однако племя, чьим единственным достоянием было это жалкое стадо, не носило никаких стигматов, обычных спутников нищеты: в них не было трусливого отупения, уныния или раболепия. Эти женщины в хлопчатых лохмотьях, эти мужчины, скорее обнаженные, чем прикрытые куском ткани, переброшенным через плечо — со стороны той руки, в которой они держали копье, шли твердым шагом, выпрямившись, с гордо поднятой головой. Смех и громкие крики перекатывались по всей цепочке. Никого в мире не было богаче их именно потому, что они не владели ничем и ничего не желали.
Колонна масаев занимала всю ширину дороги. Им было бы нетрудно отогнать свое стадо к обочинам, чтобы пропустить нашу машину. Но они об этом даже не подумали. Бого пришлось свернуть на целину и продираться сквозь заросли, чтобы обогнуть кочевников. Во главе их шествовали молодые воины, три морана в своих касках из волос и красной глины. Самый высокий, самый красивый и самый дерзкий из троих был Ориунга.
Я высунулся в окошко и крикнул:
— Квахери!
Дети и несколько женщин, которые шли за моранами, весело ответили на мое приветствие. Ориунга даже не повернул головы.
Я возился в своей хижине один до глубокой ночи. Опустошил все свои чемоданы, разложил их содержимое, расставил по местам книги, продукты. Потому что не знал, на сколько дней еще продлится мое пребывание в заповеднике. Ибо это зависело от Кинга. Может, мне удастся выторговать у судьбы еще один-два дня, подобных нынешнему?
Когда пришло время отправиться на обед в бунгало Буллитов, я заколебался. Меня страшило, что я найду там вчерашнюю атмосферу: манерность, наигранную веселость, нервное напряжение.
Однако с первых же мгновений я убедился, что опасения мои были напрасны. Разумеется, Сибилла оделась, как для бала, Буллит пригладил свою шевелюру, а Патриция появилась в ярко-синем платьице и лаковых туфельках, и столовая была освещена свечами. Но все эти детали, придававшие вчера нашей встрече искусственность и болезненную атмосферу, в этот вечер приобрели какую-то необъяснимую прелесть, легкость и семейное очарование.
Сибилла старалась ни словом, ни жестом не напоминать о вчерашнем истеричном приступе, с которым не сумела справиться. Судя по тому, как естественно она держалась, эта сцена полностью изгладилась из ее памяти. И одновременно казалось, что светские условности были для нее важны только в первый раз, а теперь она предпочитала более живой и непринужденный тон беседы. И сразу же дала понять, что относится ко мне как к другу.
Буллит с искренней радостью поблагодарил меня за принесенную бутылку виски.
— У меня как раз запас истощился, — сказал он мне на ухо. — Спасибо, старина. Между нами, похоже, я в этом деле начал выходить из нормы.
Что до Патриции, то эта смиренная и очень нежная девочка ничем не походила на взъерошенного разъяренного бесенка, который под деревом с длинными ветвями заставлял выполнять все свои капризы огромного льва Килиманджаро.
Я запретил себе думать о нем. Я боялся, что в своей одержимости могу вдруг произнести имя Кинга. Потому что слишком хорошо помнил, как оно действует на Сибиллу.
Однако едва мы уселись за стол, сама хозяйка затронула эту тему.
— Я узнала, — сказала она, улыбаясь, — что Патриция удостоила вас сегодня чести показать вам наш заповедник и познакомить со своим лучшим другом.
Такой внезапный поворот настолько меня поразил, что я не мог и подумать, что речь зашла о Кинге.
— Вы имеете в виду… — пробормотал я, оставив из осторожности вопрос неоконченным.
— Ну конечно, Кинга! — весело воскликнула Сибилла. И добавила с едва уловимой и очень нежной усмешкой, обращенной к дочери: — И, надеюсь, вы нашли его прекрасным, умным и великолепным?
— В жизни я не видел ничего удивительнее, — ответил я. — И как он слушается вашу дочь!
Глаза Сибиллы сохраняли свой умиротворенный свет.
— Сегодня Патриция вернулась рано, — сказала она. — И мы смогли продолжить утренние уроки.
— Я обещаю, обещаю тебе, мама, — с жаром воскликнула Патриция. — Когда-нибудь я буду такая ученая, как ты! И научусь одеваться, как твоя подруга Лиз.
Сибилла тихо склонила голову.
— Это не так-то просто, дорогая, — сказала она.
Патриция чуть-чуть прищурилась, и ресницы ее сошлись, так что невозможно стало понять выражение ее глаз.
— Я уже давно не видела твоих фотографий с Лиз в пансионе, — сказала Патриция. — Мама, может быть, ты нам покажешь их после обеда?
— Молодец, Пат! — воскликнул Буллит. — Видишь, как маме приятно?
Обычно бледные щеки Сибиллы и вправду зарозовели. Она сказала мне:
— Я буду рада показать эта старые снимки, даже если вам придется немного поскучать. Но за это вы получите вознаграждение. У Джона целая коллекция снимков Кинга с самого раннего возраста.
До этого момента Сибилла и ее дочь не обменялись ни единым словом, ни одним взглядом. Наверное, они сами понимали, что в течение целого дня между ними шел тайный и тонкий торг, который наконец закончился инстинктивным компромиссом, счастливым примирением.
Когда обед кончился, Буллит и его жена отправились за своими сувенирами.
Сибилла вернулась первая, в руках у нее был большой альбом с золотыми обрезами, переплетенный в какую-то жуткую желтую ткань.
— Я его не выбирала, — объяснила Сибилла. — Это подарок от старой дамы, которая заведовала нашим пансионом. За хорошее поведение.
Растроганная легкая улыбка осветила лицо молодой женщины. Она признавала, что альбом ее безвкусен, но она любила его, как напоминание о счастливых днях.
Рассматривая фотографии, слащавые до тошноты или в лучшем случае изумительно глупые, я, несмотря на все мои усилия, не смог выразить ничего, кроме самой банальной вежливости. Однако Патриция проявила к ним живейший интерес. Что это было — искренняя симпатия или хитрость? А может быть, далекий мир этих девочек, очень близких по возрасту к Патриции, действительно будоражил ее воображение и чувства.
Как бы там ни было, искренность Патриции ни у кого не вызывала сомнений. Она вскрикивала от удовольствия, от восторга. Она слушала с жадностью, расспрашивала, заставляла Сибиллу комментировать каждый снимок. Она не уставала восхищаться чертами лица, прическами, платьями и бантиками одной воспитанницы, которая для меня ничем не отличалась от других, но явно была той самой Лиз Дарбуа.