Либертанго
Шрифт:
Это была провокация, вне сомнения. Но другого не оставалось, и Макс обреченно последовал за девушкой.
Возле сцены было свободно – там Даша остановилась, положила руки партнеру на плечи, дождалась, пока его ладони утвердятся на ее талии, и закачалась в такт музыке. Макс сосредоточился на том, чтобы не оттоптать девушке ноги. (Потеря концентрации была чревата и другим, поистине ужасным конфузом – эрекцией.)
Челентано закончился, и сразу включился другой медляк – из репертуара «Рикки Э Повери».
– Красивая песня, – проворковала Даша Максу на ухо.
– Итальянцы – молодцы, – находчиво ответил тот, являя способность к обобщениям.
– Ты бывал за кулисами? – внезапно спросила девушка и, не дожидаясь ответа, в танце повлекла его к ведущим на сцену ступенькам.
Противиться было бы смешно. Подтанцевав к лестнице, они поднялись на сцену, и Даша, отогнув край занавеса, втянула партнера за кулисы.
Здесь царствовал полумрак, прореженный пробивающимися из-под занавеса сполохами светомузыки. Явственно ощущался застоявшийся кислый запах.
Улыбаясь, девушка в упор смотрела на Макса. Ее глаза ритмично поблескивали.
– Прикольно, – сказал Макс, демонстрируя владение модным сленгом, и завертел головой. – Ни разу здесь не был.
– А зря, – произнесла Даша со значением.
Продолжая улыбаться, она вновь положила руки ему на плечи.
– Давай же…
– Что? – сказал Макс.
Он и вправду не понимал. Вернее, он понимал. Понимал, но не был уверен, что понимает… Воображение рисовало кошмарную сцену: вот он клонится к девушке, тянется губами, и тут – в последний момент – она отстраняется и начинает презрительно хохотать. Такого бы он не пережил.
– Ты знаешь «что».
– Не знаю, – упрямился Макс.
Даша всё так же смотрела в упор и улыбалась.
Смотрела и улыбалась.
Музыка прекратилась, и в образовавшейся тишине раздался визгливый голос Игоря Гризина, давнишнего Максова неприятеля:
– А с кем это там Смоленская за кулисы пошла?! Эй, мы всё видели!
Даша убрала руки и отступила на шаг. Улыбка исчезла. В ту же секунду по ведущим на сцену ступенькам затопотало множество ног.
Сейчас ворвутся и станут глумиться и хохотать! Глумиться и хохотать над ними! Чтобы не выглядеть идиотами, необходимо смеяться громче других, а это практически невозможно. Единственный шанс – завладеть инициативой, довести ситуацию до абсурда… Повинуясь наитию, Макс уселся на пол, прислонился к стене и вытянул ноги. Запрокинув голову, он свесил набок язык и закатил глаза.
Щелкнул выключатель, вспыхнула ослепительная после темноты лампа. В тот же миг за кулисы с воплями «всем стоять, полиция нравов!» ворвалось несколько ребят.
Последовала немая сцена.
– Что это? – выдавил кто-то.
Все смотрели куда-то на пол.
Макс скосил глаза и увидел, что в двух шагах от него валяется невесть кем и когда закинутый сюда пол-литровый треугольный молочный пакет. Лужа молока почти касалась его ног.
Раздался взрыв хохота: в подростковом воображении «блюстителей нравов» белесая лужа на полу ассоциировалась с биологическими жидкостями, с распущенностью этих самых нравов.
Макс и Даша хохотали вместе с другими. Возможно, даже громче других.
Прошли месяцы, но при воспоминании о том случае Макса всякий раз передергивало – тело реагировало на целый букет эмоций: сожаление из-за упущенной возможности, неловкость, страх… И навек застрявший в ноздрях тошнотворный запах прокисшего молока.
– Разве что ебля баб, – повторил Леха, смакуя булькающее сочетание звуков.
Макс передернулся. Да, возможно Леха и прав. По крайней мере, он верил в то, что говорил: близость с женщиной придаст жизни новизну. Но Макс догадывался: и это – очень быстро (а может, сразу) – окажется неново. Старо как мир.
Он почувствовал, какие тяжелые у него руки. Возникло предчувствие кошмара – состояние, которое он многократно испытывал во сне – с тех пор, как к нему повадился этот сон.
Началось с десяток лет назад – вероятно, последствием сотрясения мозга. Он кричал во сне, всякий раз одно: «Труба наискосок!». Родители его расталкивали, и, очнувшись в поту, Максим смутно припоминал тёмную, матовую, уходящую под углом вверх, устрашающе толстую металлическую трубу. Помнил и ощущение, делающее сон кошмаром: словно дело всей жизни пошло прахом, словно бы всё напрасно… В этих снах он не был ребенком.
К семнадцати годам такие сны почти прекратились, но нечто похожее стало возникать наяву – кошмарным ощущением неподъемной тяжести рук. Чтобы не дать панике разрастись, следовало совершить действие. Макс поднялся и отпил из банки воды. Потом сел и стрельнул у Сани сигарету.
Запах расплавленной смолы мешался с дымом «Родопи». Плохо набитая болгарская сигарета курилась быстро и неровно, и вскоре Макс ее выбросил. Описав дугу, окурок исчез за краем крыши.
– Уеду в Америку, – произнес он неожиданно для себя. – Поступлю в институт, закончу и уеду.
Прежде такое в голову не приходило. Он знал, конечно, что есть люди, которые уезжают. Это считалось смелым и в то же время расценивалось изменой. Родители иногда вполголоса говорили о ком-то, кто уехал. О каком-нибудь еврее. Кругом вообще было много евреев. Макс сам был евреем.
Он узнал об этом в десятилетнем возрасте – прежде Максим и вовсе не подозревал об их – евреев – существовании. Придя однажды в школу, он встретил неожиданный прием. Несколько мальчиков и девочек, тыча пальцами, принялись дразнить: «Еврей! Еврей!».
Игорю Гризину – самому наглому – он засветил в лоб. Остальные, отбежав на безопасное расстояние, еще подразнились, но, оставшись без заводилы, скоро унялись.
Бросив портфель, Максим подошел к Сане, рисующему во всю доску огромного чёрта.
– Чего это они евреем дразнят?
– Да там… Ираида журнал принесла, сама ухряпала…
Они протолкались через сгрудившихся вокруг учительского стола одноклассников, Саня вырвал из чьих-то рук журнал 3-го «б» и раскрыл в конце.
Список учеников. Напротив каждой фамилии – какие-то данные, отдельным столбцом – национальность. «Русский, русский, русский…» – взгляд бежал по столбцу, пока не споткнулся о слово «еврей». Переведя взгляд, Максим обнаружил свою фамилию – Островский. Это было удивительно. Наверное, ошибка. Он пробежал глазами весь список – взгляд спотыкался еще дважды: «украинец» (напротив фамилии Пилипчук) и «гречанка» (напротив фамилии Теодориди).
– Дежурный, стереть с доски! – раздался истеричный учительский крик.
Все бросились рассаживаться, пока дежурная девочка лихорадочно уничтожала тряпкой так и не дорисованного чёрта.
На уроке Островский «отсутствовал». До сих пор ему казалось, что слово «еврей» – ничего не значащее ругательство, вроде «дурак», только бессмысленнее и грубее. Он помнил, как пытался исполнить бабушке привезенную из пионерлагеря песенку со словами: «Чемодан не удержался, с полки полетел и какому-то еврею в лысину задел». Бабушка потребовала, чтобы Максим немедленно прекратил. А однажды, совсем еще маленьким, он пришел к маме на кухню, надев через плечо, наподобие солдатской скатки, надувной спасательный круг, и почему-то сказал: «Смотри, я еврей!». Мама одарила его таким взглядом, что стало ясно – он делает и говорит не то. А недавно на автобусной остановке он слышал возмущенное: «Где же этот еврейский автобус?!» Но чтобы лично его обзывали евреем – такого не бывало.