Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года
Шрифт:
Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.
Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, – прибавил он шепотом, – добуду, так принесу».
Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.
Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.
Недавно один инженер, рассказывая о своей службе в Африке, писал, что самым тяжелым в его положении является необходимость ежедневно присутствовать при телесном наказании туземцев, но, говорит он, тут приходится выбирать одно из двух: или розги, или расстрел. Другие средства бессильны.
Кто из нас был прав: сторонники ли педагогического горчичника, или я со своим воспитанием чувства чести, требовавшем тюремного заключения?
II. В Вильно
Революция 1905 года и военно-окружные суды. – Дело чинов Виленской пограничной стражи. – Председатель генерал Булычевцев. – Жандармский ротмистр Мясоедов и провокация. – Латышская революция 1905 года. Ее ликвидация военно-окружными судами. – Председатели: генерал барон Остен-Сакен и генерал Кошелев. – Дело братьев Иоссельсонов, их казнь и моя высылка из края. – Покушение на генерала Кошелева. – Генерал-губернатор барон Меллер-Закомельский. – Дело об убийстве супругов Россицких. – Перевод мой в Петербург.
В петербургском военно-окружном суде должности замещались обыкновенно по протекции. Интересам службы такой порядок не вредил, так как персональные качества служащих нашего миниатюрного ведомства были более-менее одинаковы, да и петербургский суд отличался от других разве только тем, что независимая деятельность его в значительной степени стеснялась влиянием разного рода сосредоточенных в столице высоких властей. Но после революции 1905 года в военные суды стали передавать политические дела, защитниками по которым часто выступали самые блестящие из петербургских адвокатов. Для состязания с ним понадобился обвинитель, обладавший некоторым даром слова. Это качество, отмеченное в моей аттестации от кавказского прокурора, и было причиной сделанного мне предложения занять в Петербурге должность помощника военного прокурора с тем, чтобы до открытия вакансии я нес ту же обязанность в Виленском суде13.
Это было временем ликвидации революционного 1905-го года. Если бы кто-нибудь взял на себя труд перечитать газеты и журналы времени нашей первой революции, он нашел бы в них тот же клич «долой», которым общественные деятели, думские ораторы и передовые мыслители насыщали обывательскую массу накануне грозных событий 1917 года. Как в первую, так и во вторую революцию лейтмотивом всей периодической прессы была злоба и ненависть к правительству и всем органам власти вообще. Ужас Цусимы и позор проигранной войны14 требовали искупления грехов. Но грехи эти лежали вовсе не на одном Царе с его министрами и чиновниками. Всякое правительство есть исторический факт являющийся продуктом общественного творчества, и царское правительство было только головой, мозгами того общественного тыла, которое называлось русской буржуазией. Этот мозг питался ее жизненными соками и омывался ее кровью. Массовый интеллигент-обыватель, составляющий тот слой русского населения, которым определяется весь характер государственной жизни страны, не обладал элементарными качествами гражданина. Он не знал чувства патриотизма, не был способен к жертвенности, и только личные выгоды и интересы вызывали у него энергию и пробуждали деятельность. Он был ужасающе беспринципен. Конечно, далеко не все бездельничали, брали взятки и потрафляли15 начальству, но терпели таких людей решительно все. Все мы жали им руки и никто не чуждался их общества. И неправда, что причиной этого попустительства были прославленное русское добродушие и незлобивость. Причина его лежала в общей беспринципности, в отсутствии нравственной брезгливости. Это было то качество, которое так красочно оценивал Гоголь: «и только что они избили его (Ноздрева) чубуками и задали такую трепку его густым бакенбардам, что из двух осталась только одна, как к столу, за которым они сели продолжать игру, подошел тот же Ноздрев и, что удивительнее всего – и они как будто ничего, и он ничего»16.
Сплоченная общим чувством ненависти и злобы, эта общественность стала действовать сообща, но деятельность ее во время обеих революций была только разрушительной. Обывательская масса эта не была оплодотворена никакой идеей, ей были чужд тот возвышающий душу энтузиазм, без которого общественное созидание и творчество немыслимы.
Но те водители общественной мысли, которые видели в Цусиме17 и Мукдене18 не народный позор, а открывавшуюся возможность к захвату политических свобод, не были способны выковать из обывателя гражданина, научить его честно служить и создать в нем любовь к той родине, разгрому которой они сочувствовали.
Брошенный им впоследствии министром Столыпиным упрек в том, что им нужна не Великая Россия, а великие потрясения, справедлив19.
Надежды на японские победы оправдались. Студенты прекратили занятия наукой, профессора, открыто им сочувствовавшие, объявили себя бессильными противиться обращению высших учебных заведений в места политических сходок, рабочие устроили забастовки во всех фабричных районах. Остановились на всей территории государства железные дороги, в городах прекратилось освещение, бездействовал телефон. Образовалось множество союзов адвокатов, инженеров, профессоров, земских деятелей и других, выносивших свои оппозиционные резолюции, а богатые промышленники стали снабжать эти организации деньгами.
И все это творилось в наивной уверенности, что на другой же день после дарования конституции деревенские бабы пошлют своих неграмотных детей в школы, бездельники станут ревностно служить, взяточники обратятся в честных людей, рабочие прекратят пьянствовать, и вся жизнь станет прекрасной. А главное, все это достигалось без долгой, мелочной и скупой работы перевоспитания. Один нажим на рулевое колесо – и вся столетиями сложившаяся русская действительность вдруг оказалась перевернутой. Свобода 1905-го года, несомненно привела бы Россию к событиям, наступившим 12 лет спустя, если бы умнейший из государственных деятелей, граф Витте20 не сумел их задержать. Революция была подавлена, но парламент Россия все-таки получила. И как только это случилось, так общее единство, построенное на чувстве ненависти к власти, быстро распалось и сменилось многочисленными партиями с их разнообразными, часто фантастическими программами, борьбой за свои узкие партийные интересы и ненависть к своим политическим противникам. В остальном все осталось по прежнему: та же беспочвенность, те же ссоры и дрязги, беспринципность и бездейственность. Когда 10 лет спустя великая мировая трагедия потребовала от нашей общественности качеств зрелого гражданина, она этого испытания не выдержала и еще раз доказала свою неспособность к государственному водительству.
С этого момента гибель ее стала неизбежной и участь, постигшая французское феодальное дворянство, предрешенной. Оправдались мудрые слова Моммзена21: «историческая судьба есть историческая справедливость».
А под этим тонким, как паутина слоем такой общественности лежала многомиллионная народная толща с культурой времен крещения Руси Владимиром Святым22. Почти поголовно безграмотная, непроницаемо невежественная, она столетиями жила в состоянии гнетущей тьмы и безвыходной нищеты и став двигателем мировых событий, прежде всего проявила все те качества голодного волка, которые выработала в ней история в своем вековом течении.
Само собой разумеется, что все эти оценки и соображения пришли мне в голову только теперь, когда, оглядываясь на пройденный путь, легко разбивать его на главы и находить для каждой из них свою формулу. Но при подъеме на жизненную гору все мы в гораздо большей степени являемся продуктами своего времени, чем при спуске в долину забвения. Поэтому 30 лет тому назад мысли и чувства моих современников оказывали большое влияние на мое отношение к тем борцам за свободу, которым мне приходилось обвинять.