Лик войны
Шрифт:
ТРУСОСТЬ И ХРАБРОСТЬ
В первый месяц войны на маленькую станцию близ Тулона прибежала старушка с какой-то бумагой. Неграмотная, она, волнуясь, молила начальника станции сказать, в чем дело, чувствуя, что это касается ее сыновей. В бумаге говорилось о том, что Мариус, Жан и Виктор, такие-то, «умерли трусами». Начальник станции презрительно выругался. На ошалевшую от горя мать посыпались насмешки, негодующие обвинения, проклятия.
Это был малый отголосок нашумевшего дела 15 корпуса, сформированного в Марселе. При первом наступлении на Мюлюз в Эльзасе полки панически бежали. Многих расстреляли. Северяне заговорили о природной трусости всех южан. Потом оставшиеся в живых отличались отвагой. Если бы трех сыновей бедной старухи не расстреляли «для остраски», они привели бы в восторг честного начальника станции тремя военными крестами.
Страх почти всегда вне сознания. Боятся не самого опасного, но скорее беспричинно. Спокойствие, уверенность в своей безопасности также рождаются случайными субъективными ощущениями.
Конечно, каска до некоторой степени предохраняет голову от шрапнели, от мелких осколков и камней. Но что значит этот маленький шлем, когда приходится итти под заградительным огнем? И все же каска успокаивает солдат, а если случайно на них остались кепи, они волнуются и трусят.
На дороге между двумя высокими откосами под артиллерийским обстрелом как-то спокойнее и уютнее, чем в ровном поле. На самом деле, быть может, и опаснее, так как неприятель берет под обстрел дорогу. Зато не видно разрывов.
Еще забавно чувство безопасности в городе, хотя бы совершенно разрушенном. Дома, уцелевшая порой вывеска, создают иллюзию мира и привычной жизни. Я был под сильным обстрелом в развалинах Арраса. Английские солдаты прогуливались по городу. Они только (снова самообман) жались ближе к стенам. Снаряды падали на ближнюю площадь. Я стоял у почти уцелевшего дома с вывеской «Cafe Estaminet». Я не воспринимал обстрела. Мне казалось, что я в городе, сейчас могу зайти в кафе, а этот грохот — гул пролетающих экспрессов, спектакль или какие-то военные занятия.
Итти под обстрелом легче, чем сидеть на одном месте. Помню, возле Вими я с «анзаками» (новозеландцы) пробирался под обстрелом к холмику, откуда можно было бы наблюдать атаку. Справа и слева падали снаряды. Мы быстро шли. Потом забрались в свежую воронку и навели бинокли. Обстрел продолжался. И от того, что мы не меняли места, казалось, что мы обречены, ждем, пока, наконец, снаряд не отыщет нас. Я вылез и пополз вперед. Страх сразу исчез. Я иду — значит я ухожу от опасности. Это не верно, даже нелепо, но в страхе все — наивность, каприз, суеверие, все, кроме разума.
Мы были у Дарданелл тогда. На утро была назначена атака турецких позиций. Уж не в первый раз, а как не по себе было. Весь вечер сидели молча, даже наш Тартарен и тот нос повесил. Жить, видно, очень хотелось. Да, так вот вечером прибегает вестовой из штаба:
— Нет ли среди вас кого-нибудь, кто знает турецкий? В штаб требуется переводчик.
Господи! Как взволновал он нас! Турецкий язык! Чорт побери! И никто не знает. А ведь это в штаб… Ведь это значит — жить. Один из наших, Гарас — храбрый парень был, убили его в ту атаку — подбежал к вестовому:
— Я испанский знаю.
— Говорят тебе, турецкий.
— Ну ты спроси там, может быть и испанский нужен.
Стали перебирать, кто какой язык знает. Так всю ночь. Ну, а потом обошлось…
Это — «трусость». А рассказал мне это зуав. У него военный крест и две медали. Его полк славился своей отвагой.
Убеждение, героизм, подвиги — это для отдельных и немногих. А воюют миллионы. Для них — принуждение. Чтобы солдаты оставались месяцами в окопах под обстрелом, чтобы они выбегали вперед под пулеметный огонь, чтобы ученые, фермеры, рабочие, лавочники кололи штыками, нужна не ненависть к врагу, не любовь к родине, а насилие. Каждый солдат знает — выхода нет. Или он повинуется, идет вперед — тогда, может быть, смерть, а может быть, и жизнь. Или он бежит назад — тогда верная смерть, бесславная и горшая. Третьего нет. Отбросьте этот принудительный аппарат, и вместо миллионных армий останутся немногие тысячи героев или любителей приключений. Остальные — не трусы, нет, они обыкновенные люди. Они увидят дорогу с верным исходом: «жизнь». В минуту слабости уйдет первый, за ним сначала робко, стыдясь, второй, третий, потом неудержной лавиной понесутся остальные.
Во всех армиях много «самострелов». Чтобы уйти хоть на время с позиций, люди простреливают себе руку. В госпиталях врачи сейчас же распознают характер раны. Некоторые доносят. Недавно из Шалонского госпиталя в Военный Трибунал были отправлены девять самострелов. Старший врач одного лазарета рассказал мне следующее:
— Привезли ко мне «самострела». Я осмотрел руку, говорю ему: «Вы это сами»…
Не отпирается. Я спрашиваю:
— Почему вы это сделали? Я видел ваш «ливрэ милитер». Вы три раза были ранены, у вас два креста. Словом, вы не просто трус. Расскажите мне, и будьте спокойны, я не донесу.
— Я не знаю, трус я, иди не трус. Два года я делал то же, что и все. Я ходил в разведку, сидел в форте Домон, отбивал атаки. Вчера вечером я почувствовал вдруг, что больше не могу. Вот осел остановится, бейте, хвост крутите — не пойдет… Не может, и все тут… И таким раем показался мне госпиталь. Лежать на койке, чтобы тихо было, спокойно. Хоть один день. Потом пусть расстреляют— все равно. А больше не могу… Вот и сделал…
К привычной опасности относишься спокойно. Новая, неизведанная наводит страх. Негры и тюркосы безразличны к штыку, но панически боятся артиллерии. Когда немцы впервые начали употреблять удушающие газы, французские солдаты убегали от дыма простого костра. «Танки» вначале приводили немцев в трепет, как адовы видения. Бессознательный страх просыпается в человеке, когда к орудиям войны примешивается власть стихии.
В Аргонах, возле Фий-Морт, я дошел до передового поста в тридцати шагах от немцев. Солдаты сказали, что ночью они слыхали шум под землей — готовится подкоп. Эхо обычная форма войны в Аргонском лесу. Пробуют «камуфлет». Когда? Может быть, сегодня, через час, через минуту. Мне стало страшно.
Под вечер я был у перевязочного, пункта и глядел на золотую ольху мирно засыпающего леса. Вдруг раздался сухой, резкий треск.
«Сапа». Это немцы подкопались под передовой пост. Снова обманчивая тишина, шорох листьев, крик иволги. Там, где я был утром, — засыпанные люди. Выть может, сейчас подо мной расступится земля. Страшно не от людей, не от закладываемых мин, а вот от этой неуверенности в твердости земли. Война? Землетрясение?
Жутко, когда над позициями, над батареей, или над лагерем хищной птицей висит вражеский аэроплан. Жутко не от того, что скоро начнется обстрел, или что он может скинуть бомбы, стрелы, — нет, просто от своей беззащитности, неприкрытости. Вот он сверху смотрит и все видит и все знает…
Раз на английском фронте, когда мы шли по шоссе за обозом, неожиданно комком упал немецкий «таубе». Он спустился так низко, что я видел лицо летчика. Он начал из пулемета обстреливать дорогу. Мы залегли в канаву. Это было страшно, и пули, падающие сверху, напоминали какой-то библейский град…
На транспорте везли нас через Северное море. Ждали нападения подводной лодки. Впереди, как ищейки, убегали, рыскали и вновь возвращались две миноноски. Капитан приказал. «Теперь наденьте пояса».
Немногие — счастливцы — сядут в шлюпки, остальные должны быть готовы кинуться в воду и держаться за канаты пловучих плотов. Тихая белая ночь. Если рассудить, опасность меньшая, чем где-нибудь на позициях.
Все же поднимается… Даже не страх, а какое-то томление, тревога. Кругом темная вода.