Липовая жена
Шрифт:
– Вот и покупай! – решительно сказала тетя Тамара. – Очень тебе идут. Просто чудо как красиво.
– Ой, Марина! – ахнул мальчик. – Какие красивые!
– Красивые! – согласилась мать, снимая серьги. – На той неделе взнос за кооператив.
Тетя Тамара бодрая и решительная. Она очень помогает жить матери и мальчику – вселяет уверенность в то, что все будет прекрасно.
– Личная жизнь не удалась – подумаешь! – говорит она. – Те, у кого она удалась, ходят в стоптанных туфлях и с высунутыми языками.
Отца он тоже любил, но боялся, что мать заметит это. И вообще, когда заходил разговор об отце, он помалкивал, зная взрывной материнский характер. С отцом-то было легко, спокойно. Отец никогда не орал, и всегда можно было предположить, как он отнесется к тому или другому происшествию. Отец был во всем другой.
Наверное, он сильно удивился бы, узнав, что мальчик наблюдает за ним и сопоставляет его мир с тем миром, в котором существовали они с матерью.
Отец забирал его в субботу днем и приводил к себе домой, в ту квартиру, где прежде жили они втроем и где осталось все, что раньше было общим. Остался и трехколесный велосипед мальчика, и санки, и самокат. Довольно долго он размышлял, отчего отец не отдал даже его велосипеда. Но спросить не решался. Вернее, просто знал, что ответит отец. Тот бы улыбнулся и поцеловал его, и сказал бы:
– Просто я хотел, чтобы твои игрушки были здесь, чтоб ты знал – здесь твой дом.
Как-то он уже говорил нечто подобное.
Нет, дом был там, где была мать. Это мальчик чувствовал очень остро. Даже когда не существовало вообще никакого дома и они ютились у тети Тамары с дядей Сережей, его дом был там, где находилась она – ее голос, ее запах, ее черный свитер, ее жестикуляция и выкрики.
Даже себе он не признавался в том, что любит бывать у отца отчасти из-за подарков. Отец дарил подарки веселые, интересные и этим выгодно отличался от матери. То пистолет подарит с целой обоймой оглушительных патронов, то железный танк с вращающимся стволом орудия. И делал это отец без шума, со снисходительной улыбкой, и никогда не устраивал тарарама, если вдруг через час орудие танка отваливалось или пистолет переставал почему-то действовать.
Отец дарил веселые подарки… Мать – скучные. Сапоги какие-нибудь на зиму, или куртку с капюшоном, или костюм. И сама ужасно радовалась этим подаркам, заставляла его надевать их, ходить перед ней по комнате и сто раз поворачиваться. Мальчику это надоедало. Он скучал, спрашивал:
– Ну, все, что ли?
– Ну, походи еще! – сияя счастливыми глазами, командовала мать. – Пройди медленно вон туда, к шкафу, и повернись ко мне. Так. Теперь спиной…
Он томился в теплой зимней куртке, но послушно топтался, как она требовала, – от шкафа к тахте и обратно. В такие минуты он почему-то очень жалел ее.
И не дай бог замазать куртку грязью или оторвать случайно какую-то несчастную пуговицу! Что тут начиналось!
– Ты человек?! – кричала она страдальческим голосом. – Нет, скажи – ты человек? Нет, ты не человек! Тебе плевать, – сплю я ночами или сижу над левой работой, куртку тебе зарабатываю!
Охота воспитывать его настигала мать в самые неподходящие моменты. Например, на днях, когда взрослые ребята – среди них был и Борька из второго класса, – впервые приняли его в игру, и он решил на радостях угостить всех конфетами. Прибежал со двора и постучал в дверь ногами, торжествующий и переполненный царственной щедростью. Мать открыла дверь с мыльными руками, стирала, что ли.
– Марина, дай нам всем конфет! – потребовал он, шумно дыша.
– Посмотри, на кого ты похож! – крикнула она с выражением муки на лице. Бровь ее изогнулась. – Только что вышел! Посмотри на свою рубашку! Сколько я могу стирать?! Ты человек? Ты не человек! Нет больше моих сил, понимаешь? Нет больше моих сил, ты понимаешь или нет?!
– Понимаю, понимаю, – торопливо проговорил он, точно так же изогнув страдальчески бровь, – дай нам конфеты!
…Да, отец обладал существенным достоинством – он никогда не орал.
Мальчику была непонятна эта материнская страсть к добыванию вещей, тем более непонятна, что мать он считал натурой щедрой и в этом отношении даже безумной.
Однажды она привела в дом двоих детей. Было воскресное дождливое утро, – мать рано ушла в магазин, а мальчик еще лежал в постели и сквозь дымку утреннего сна слушал, как дождь остервенело лупит по подоконнику. Левое ухо, прижатое к подушке, ничего не слышало, поэтому всю бестолковую грызню дождя с подоконником выслушивало правое ухо. Оно утомилось. Мальчик сполз вниз, под одеяло, и прикрыл правое ухо ладонью. Тарахтение дождя по подоконнику превратилось в сонное бормотание, наступила блаженная тишина. И в этой тишине мальчик услышал, как открыли входную дверь и мать отрывисто проговорила:
– Входите, входите!
Мальчик откинул одеяло и быстро сел в постели. Дождь грянул оглушительную свою песню.
– Какой сильный дождь! – сказала мать в прихожей. – Зайдите в комнату, дети.
И тут мальчик увидел их обоих. Они были неправдоподобно мокрыми, как будто кто нарочно долго вымачивал их в бочке с водой. Старший, мальчик одного с ним возраста – лет шести-семи, а девочка совсем малышка – ей едва ли исполнилось три года. Она таращила по сторонам черные, как у галчонка, глаза и слизывала с губ капли дождя, бегущие по лицу с налипших на лоб спутанных кудрей. У обоих прямо на босые ноги были надеты калоши.
Мальчик сидел на постели в теплой пижаме и молча смотрел на незнакомцев.
– Драстытэ, – робко выдавил старший.
Мать наткнулась на недоумевающий взгляд мальчика и скороговоркой объяснила:
– Это дети молочницы… Она молоко по квартирам разносит… а они… вот… под дождем… Бидоны стерегут, дурачки. Как мокрые галки… Раздетые, разутые… Кому нужны эти бидоны, черт бы ее побрал! Раздевайтесь! – скомандовала она и распахнула дверцы шкафа.
Она хватала с полок одежду мальчика и бросала на тахту – колготки, рубашки, свитер. Потом помедлила и сняла с вешалки его прошлогоднюю дождевую куртку.
– Вот, – сказала она.
Принесла из ванной полотенце и стала растирать им девочку. Та стояла безучастно, как болванчик, продолжая слизывать с губ капли, катящиеся по лицу. Ноги и руки у нее были красные, жесткие, в цыпках.
– Драстытэ… – еще раз еле слышно проговорил ее брат, очевидно, это было единственное русское слово, которое он знал.
В разгар сцены переодевания явилась баба Шура, соседка. В отличие от мальчика, она сразу сообразила, что происходит, и с минуту стояла, молча наблюдая, как мать натягивает колготки на влажные еще ноги девочки. Баба Шура не была здесь посторонней, она любила и мальчика, и его мать, болела за них душой, во многом помогала и во все вмешивалась. Насчет свитера она промолчала, но, когда мать стала завязывать в узел совсем еще новые вещи мальчика, в том числе куртку, баба Шура не выдержала.
– Ты что это вытворяешь, а?! – сурово спросила она. – Ты своего голым-босым хочешь оставить?
– На своего заработаю! – огрызнулась мать.
– Дура! Эта молочница тыщами ворочает! Не смотри на ихние галоши, они в своей махалле всю зиму босиком бегают, они так привыкли.
– Ладно, баба Шура! – отрывисто сказала мать. – Какие там тыщи, господи!
– Ты сколько ишачишь на эти шмотки, а? Мало? Всю ночь машинка долдонит за стенкой. Мало?! Ну, давай, давай, сними с ребенка последнее.