Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Повседневная речь пользуется, как разменной монетой, общепринятыми значениями слов. Особых усилий для понимания она не требует — решающий порог выражения в ней уже пройден. Привычка к ней затмевает возможность другой речи, разрушающей привычные рамки проговоренного. Язык обладает для нас некоторой иллюзорной понятностью оттого, что большую часть времени мы пребываем в пределах конституированного языка и пользуемся имеющимися значениями. Любая же настоящая поэзия — в том числе и поэзия Мандельштама — заставляет нас эти пределы покинуть.
Для Мандельштама были крайне важны звуковая и ритмическая стороны стиха, и он всегда их подчеркивал при чтении. Для его поэзии характерны ассоциативность и небывалая синестезия — «единство чувств», сложные переплетения ткани чувственного восприятия: звука, визуального образа, тактильного ощущения [296] . Значение слова, его содержание — только один из равноправных элементов того пучка, каковым является слово. Оттого стихи Мандельштама играют цельным единством звука, визуального образа, эмоции, значения. Они зримы, звучны, осязаемы — и они значат. И вся насыщенная ткань чувственного восприятия в стихах Мандельштама сплетена воедино с не менее плотной тканью культуры, порождая сияние многогранного кристалла.
296
Синестезия (греч. synaisthesis — «одновременное ощущение») — возникновение нескольких ощущений при раздражении одного органа чувств (например, ощущение цвета при слушании музыки или цветовое восприятие отдельного звука речи). В языке синестезия становится основой метафорических переносов и оценок, позволяющих, например, оценивать голос как мягкий или жесткий, яркий цвет как кричащий и т. п. — Прим. ред.
Так, «топот губ» и губная артикуляция стихотворения «Флейты греческой тэта и йота…» создают ощущение флейты в губах, сочетаясь с символами моря, флейты, Греции, глины, губ. Это стихотворение разворачивается в своей звукописи пучками смыслов, рассказывая о сиреневом глиняном море, уничтожающем меру, которая становится мором, разыгрывая предельное исступление музыки флейты и обрывая его на последнем пороге неведомого:
Флейты греческой тэта и йота — Словно ей не хватало молвы — Неизваянная, без отчета, Зрела, маялась, шла через рвы. И ее невозможно покинуть, Стиснув зубы, ее не унять, И в слова языком не продвинуть, И губами ее не размять. А флейтист не узнает покоя: Ему кажется, что он один, Что когда-то он море родное Из сиреневых вылепил глин… Звонким шепотом честолюбивым, Вспоминающих топотом губ Он торопится быть бережливым, Емлет звуки — опрятен и скуп. Вслед за ним мы его не повторим, Комья глины в ладонях моря, И когда я наполнился морем — Мором стала мне мера моя… И свои-то мне губы не любы — И убийство на том же корню — И невольно на убыль, на убыль Равноденствие флейты клоню.(1937)
У Мандельштама часто встречаются мотивы недоверия к слову, и здесь («и в слова языком не продвинуть», «вслед за ним мы его не повторим»), и в других стихах, показывающих, что Мандельштам знает «первоначальную немоту». Так, еще в 1910-м он пишет стихотворение «Silentium», теснейшим образом связанное с одноименным текстом Ф. И. Тютчева:
Она еще не родилась, Она и музыка и слово, И потому всего живого Ненарушаемая связь. Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись, И, сердце, сердца устыдись, С первоосновой жизни слито!Это недоверие к слову — признак истинной и глубокой поэзии, которой ведомо, что язык часто оказывается преградой для выражения непосредственного смысла, ради выражения которого поэт, осознающий, что «из косноязычья рождается самый прозрачный голос» [297] , переходит на первоязык лепета.
297
Из заметки «К юбилею Ф. К. Сологуба» (1924). — Прим. ред.
Мандельштам — и в своей поэзии, и в своей рефлексии о поэзии — глубокий мыслитель. Это тот случай, когда рефлексия высокого уровня поспевала за творчеством, нисколько ему не мешая. Если бы мы захотели дать философский комментарий к тем его стихотворениям, которые на первый, неподготовленный, взгляд кажутся лепетом и звукописью, мы бы обнаружили как смысловую их бездонность, так и бесконечную точность. В поэтике Мандельштама непосредственным образом решаются вопросы отношения слова и истории. Эта поэтика гармонична еще и в том смысле, в каком гармония есть рассеченное время. В статье «Скрябин и христианство» Мандельштам пишет: «Гармония — это кристаллизовавшаяся вечность, она вся в поперечном разрезе времени, который знает только христианство. (…) Христианская вечность — это кантовская категория, рассеченная мечом серафима». В этой поэтике объектом внимания оказывается кристаллизованное мгновение-событие. Мгновение это отделяется от линейного развертывания истории и окаменевает в поэтическом слове. Именно в этом «камне» (название первого сборника Мандельштама) сводятся воедино прошлое, настоящее и будущее. Все эти времена внезапно раскрываются в рамках статического момента, застывшего в слове поэта. И этот камень становится порывом, когда к нему прибавляется голос, это слово произносящий. Для Мандельштама образ голоса (или рта) очень важен: голос — это личность. Потому и стихи должны произноситься «с голоса», и «мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось».
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда. Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда. И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, — Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье. Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи — Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, — Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе И для казни петровской в лесу топорище найду.(1931)
Когда-то это стихотворение мне казалось чем-то вроде псалма, обращенного к Богу, — но потом я поняла, что поэт, скорее всего, обращается к самому языку: именно русский язык для Мандельштама — «мой друг и помощник мой грубый». В этом стихотворении поэт как бы принимает на себя смертные грехи народа, который его же и отвергает.
Мучительное осознание «непризнанного братства», отверженности от века-зверя, века-волкодава — мотив многих стихотворений Мандельштама 1930-х годов.
За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей, — Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей. Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей: Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей… Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых костей в колесе; Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе. Уведи меня в ночь, где течет Енисей И сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет.(1931, 1935)
…В 1910-е годы, когда грядущий век-волкодав был еще игрушечным волком из детской, трудно было представить, какой жизненный путь предстоит Мандельштаму — выходцу из культурной еврейской семьи, жителю блистательного Петербурга, поэту, чей талант был рано признан в литературных кругах. Трудно было представить себе, что ждет и других поэтов начала XX века. А Хлебникова ждала «зеленая могила» в деревне под Новгородом; Гумилева, Клюева и Нарбута — расстрел; Маяковского, Есенина и Цветаеву — самоубийство; Блока, Волошина, Кузмина — ранняя смерть…