Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Я прямо видел эту мерзкую старуху с дрожащей бородавкой на носу — скорей бы он ей врезал по бородавке! Хорошо еще, хоть Нагульнов с наганом их утихомирил — жалко, не шлепнул пару контриков. Правда, когда Давыдов их прощал, тоже получалось трогательно: «Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!»
У детей и простодушных читателей подход простой: от чьего имени ведется рассказ, тот и прав. Мне и в голову не приходило задуматься, какая муха вдруг укусила хуторских баб, что они вдруг вцепились в какой-то там «семфонд»: какие-то семена собрались отвезти каким-то ярцам — из-за чего тут на стенку лезть? «Хлеб наш увозят, милушки!»; «Сеять-то нечем будет!»… Ведь было совершенно ясно, что скучноватый Давыдов плохого не допустит, а они несут какую-то бессмыслицу: «Что нам, не сеямши, к осени с голоду пухнуть, что зараз отвечать, — все едино!»
Впрочем, временами в любимой книге под потертой обложкой заводились какие-то препирательства — иногда кипучие, иногда занудные, но всегда никчемные, — кто ж мог подумать, что в этой скуке и бессмыслице («хромает на правую ножку» [391] ) решается судьба тысяч, миллионов… То ли дело, когда люди оживали и начинали действовать, — тут было глаз не оторвать. Разметнов, белый, как облизанная ветрами мертвая кость (сколько я повидал их в степи!), заносит шашку над стариковской шеей: «Ты мне за сына ответишь!» — хоть и знаешь, что не ударит, а и в сотый раз все равно страшно. Не по-доброму спокойный и даже пошучивающий Титок, не желающий расстаться с обрезом: «Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут». То-то он вдруг рассекает Давыдову голову какой-то там занозой! Хорошо еще, как всегда, разряжает обстановку дед Щукарь, которому дворовый кобель (неприличное слово) распускает надвое его потешную шубу.
391
«Хромает он на правую ножку» — говорит Давыдов о секретаре райкома партии, подозревая его в так называемом «правом уклоне», то есть отклонении от политического курса ВКП(б) в отношении деревни. Причиной формирования правой оппозиции послужил начавшийся в 1927 году кризис, выразившийся в резком снижении поставок хлеба. Планы по преодолению кризиса сторонники Сталина основывали на резких мерах, направленных против «кулака и нэпмана», тогда как сторонники Бухарина (правая оппозиция) стремились к проведению политики уступок крестьянству. — Прим. ред.
И я лишь подивился, подслушав, как папа, понизив голос, передает кому-то из местной интеллигенции якобы сталинские слова о «Поднятой целине»: пусть видят, что строительство социализма не так блестяще, как тульский самовар. Почему не блестяще — очень даже блестяще. Добрая книга не дает загрустить. Только станет жалко какого-нибудь старика Лапшинова, земно кланяющегося на все четыре стороны («Дайте хучь с родным подворьем проститься!»), так тут же начинается потешная драка из-за гусыни: Лапшиниха, накрывшись подолом через голову, катится с крыльца, а Демка Ушаков плюхается в кошелку с яйцами. Я так и пасся на смешных и страшных местах, а скучные пропускал. А один продвинутый пацан однажды еще и показал мне места неприличные: «Курочек щупаешь?» — и разъяснил, что щупают обычно вовсе не курочек. И Лушка вовсе не зря заставила Давыдова постелить «пинжак». И не просто так она «все еще» лежала на спине.
Но это что, вот в «Тихом Доне» (продолжал мой первый учитель) у Шолохова есть страница — вообще одни матюги. Матюги в нашем шахтерском поселке никогда не были дефицитным товаром, но чтобы в книге…
«Тихий Дон» в нашем культурном доме двух провинциальных учителей, разумеется, наличествовал, но мама строго сказала, что мне читать его еще рано, там слишком много грязи… Получалось, что до грязи еще нужно было дорасти.
Разумеется, я ждать не стал, и когда родителей не было дома, немедленно раскрыл одну из двух толстенных книжищ. Однако мата так и не нашел, а остальное было не настолько завлекательным, чтобы им упиваться, поминутно оглядываясь на дверь. Наоборот — как-то очень уж серьезно в этой томине обстояло дело…
А тут как раз подоспел долгожданный второй том «Поднятой целины». Я проглотил его залпом и был потрясен коварством автора: как так можно разом истребить Давыдова и Нагульнова, с которыми сроднилась целая страна?.. Я все перечитывал и перечитывал: «Нагульнов умер мгновенно», «Нагульнов умер мгновенно» — словно надеясь с разгону выскочить из этой ловушки… Однако пришлось смириться. И я с неким даже удовлетворением прислушивался к разговорам взрослых, что Шолохов-де просто не знал, что делать с героями. Повторяли еще и слова из какой-то критической статьи: Щукарю надо было дать укорот, — но для меня-то именно Щукарь был главной отрадой.
Когда «Поднятая целина» в 1960 году получила Ленинскую премию, пошли и более злые разговорчики: Шолохова, мол, наградили за то, что после «Тихого Дона» он ничего стоящего не написал. И в день получения паспорта я первым делом уселся за «Тихий Дон», уже готовый дать отпор каждому, кто покусится на мое право наслаждаться грязью по собственному произволу.
А через пять минут я и вовсе забыл о всяческой суете: мир, в который я погрузился, с первых же строк ожил, задышал, запах. И возникла в нем откуда ни возьмись маленькая, закутанная в шаль турчанка, и вот уже против нее стягивается толпа: «Тяни ее, суку, на баз [392] !», — и вот ее странноватый муж Прокофий Мелехов уже разваливает до пояса тяжелого в беге батарейца Люшню…
392
Баз (обл.) — скотный двор. — Прим. ред.
И все. И уже не вырваться. Ты околдован навеки. Даже на неприличных местах неохота задерживаться — очень уж там все доподлинное. Вот отец Аксиньи, пятидесятилетний старик, связал ей руки, и не чем-нибудь — треногой, а потом изнасиловал. И слово-то вроде смущающе-возбуждающее, а с души воротит — очень уж настоящими — паскудными! — словами запугивает дочь старый урод: «Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать — справлю плюшевую кофту и гетры с калошами». Но и убивают его так страшно, что испытываешь не злорадство — ужас: «На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок [393] , ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу». Потом вместе с матерью бьют его полтора часа, смирная престарелая мать исступленно дергает на обеспамятевшем муже волосы, брат старается ногами… Хочется вместе с Аксиньей забраться под бричку и, укутав голову, молча трястись. Еще потом избитый жалобно мычит, глазами отыскивает спрятавшуюся Аксинью, а из оторванного уха стекает на подушку кровь…
393
Барок (обл.) — часть конной упряжи: брусок, на концы которого надеваются постромки, то есть ремни, соединяющие экипаж с хомутом лошади. — Прим. ред.
М-да, эта штучка оказалась посильнее Фауста Гете. От этого мощного трагического мира было буквально не оторваться — хотелось вглядываться в него снова и снова, хотя каждый персонаж, раз явившийся при первом погружении, оживал навеки — огромный Христоня, безбородый Аникушка, калмыковатый Федот Бодовсков, однорукий Алешка Шамиль, первый на хуторе кулачник…
И все они погибли, целое мироздание, целая Атлантида… Многокрасочная, бурлящая… Как меня возмущало, что Степана Астахова с его могучими вислыми плечами в фильме Герасимова [394] играет какой-то шибздик; правда, и реальный Дон далеко не дотягивал до той почти сказочной реки, которая нам грезится сквозь магический кристалл великого романа!
394
Фильм-эпопея по роману «Тихий Дон» снят режиссером Сергеем Герасимовым в 1958 году. — Прим. ред.
Вроде гоголевского Днепра…
Советская критика не раз и с полным основанием упрекала Шолохова в том, что большевистские деятели у него далеко не так ослепительно ярки, как казаки, — но этот контраст оказал (уж и не знаю, сознаваемый ли самим Шолоховым) устрашающий эффект: многоцветная, клубящаяся вселенная поглощается чем-то серым и неумолимым.
Ведь в искусстве кто прекрасен, тот и прав, а может ли какой-нибудь Штокман или Бунчук с его Анкой-пулеметчицей выстоять против Григория Мелехова с его Аксиньей! Я влюбился в Мелехова раз и навсегда. Вислый коршунячий нос, пять с половиной пудов весу, гордость, бесстрашие, справедливость, доброта… Вот он держит на ладони перерезанного утенка, вот цепенеет над телом зарубленного им в горячке боя солдата, вот холодно играет своей и чужими жизнями на фронте, вот дает отпор разгорячившемуся генералу Фицхелаурову: «Ежли вы, ваше высокоблагородие, спробуете тронуть меня хоть пальцем, зарублю на месте» (цитирую по памяти, как прочлось лет сорок назад). Вот он, лихой влюбленный парень, шепчет мокрой Аксинье в слежалом сене: «Волосы у тебя дурнопьяном пахнут» — а вот он, уже сединой порубанный, роет шашкой могилу своей пожизненной любви…
«Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго…
Ладонями старательно примял на могильном холмике влажную желтую глину и долго стоял на коленях возле могилы, склонив голову, тихо покачиваясь.
Теперь ему незачем было торопиться. Все было кончено.
В дымной мгле суховея вставало над яром солнце. Лучи его серебрили густую седину на непокрытой голове Григория, скользили по бледному и страшному в своей неподвижности лицу. Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца».
В ту пору моим кумиром был Ремарк, «Три товарища», и я не понимал, почему меня так тянет перечитывать трагические сцены «Тихого Дона» после ремарковского «Потом настало утро, а ее уже не было»… Правда, ослепительный диск солнца — это была поэзия неизмеримо более гениальная, ибо поэзия — это вовсе не текст, разбитый на строчки, а энергия, преображающая ужас в красоту.