ЖАНРЫ

Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)
Шрифт:

Роман его, в сущности, и представляет собою ряд параллельно развивающихся рассказов. Общее у этих рассказов только то, что они все касаются гибели и смерти людей. Но герои их друг с другом не встречаются и взаимно вполне независимы. Эпиграфом к роману взяты строчки Лонгфелло: «Корабли, проходившие ночью, говорят друг с другом огнями». Вероятно, по мысли Лидина, так перекликаются между собою и души его героев. Ничто внешнее их, во всяком случае, не связывает.

Герои эти: прекраснодушный коммунист Иван Костров; кассир Глотов, проигравший на бегах казенные деньги; богатая и больная англичанка, тоскливо скитающаяся по Европе; знаменитый ученый Науге и отважные полярные исследователи… Все они идут к смерти.

Смерть внушает автору лиризм, не глубокий, выражающийся в словах слащавых, нежных, сентиментальных. Это бесспорно «вечная» тема: противопоставление весны, юности, солнца, счастья — смерти. Но при малейшей оплошности, срыве, при наличии малейшего легкомыслия «вечная» тема превращается в старую, одряхлевшую, избитую, давно набившую оскомину. Лидин в своей наивности этого, кажется, и не подозревает.

Отмечу, однако, ради беспристрастия и справедливости, что в романе есть страницы отличные, даже целые главы увлекательные и трогательные: почти весь рассказ о растратчике Глотове, о его несчастной игре на бегах и попытке самоубийства. В нем Лидин вдруг перестает быть учеником. В нем вдруг сквозит что-то похожее на настоящее творчество.

2.

«Икс» — рассказ Евг. Замятина, перепечатанный «Волей России» из советского журнала. Это типичнейший образец современной, т. е. считающейся художественно-современной и имеющей успех русской прозы. Замятин много умнее и много умелее не только Лидина, но и большинства других русских писателей. Он сух и насмешлив, лиризмом не грешит, волнения не обнаруживает. Он пишет рассказы, как бы давая уроки собратьям: «Вот, товарищи, как это делается!» И товарищи смотрят, разинув рот. Кажется, все приемы и приемчики новейшей российской беллетристики продемонстрированы в «Иксе»: смена планов, перерыв повествования, отступления, вмешательство автора в речь героев, и прочее. Все это именно продемонстрировано, почти механически, без увлечения, вероятно, даже без уверенности в необходимости этих приемов, но во «всеоружии мастерства». «Икс» мог бы быть включен в книгу, подобную брюсовским «Опытам», где были собраны стихи-упражнения. Этим я не хочу умалить достоинства рассказа. Я лишь подчеркиваю его главную особенность: показательность, теоретическую наглядность. В антологии русской прозы для периода 1920-25 мало что нашлось бы более характерного, чем этот рассказ. Конечно, характерного не столько по духу, сколько по внешности. По духу Замятин в современной России скорей одинок. Его там считают «европейцем», снобом. До известной степени это верно, в том смысле, что в Замятине совершенно отсутствуют черты «ame slave»…

Для иллюстрации замечаний об «Иксе» приведу начало повествования:

«В спектре этого рассказа — основные линии: золотая, красная и лиловая, так как город полон куполов, революции и сирени. Революция и сирень в полном цвету, откуда с известной степенью достоверности можно сделать выводы, что год 1919-й, а месяц — май». Не правда ли, на этих строчках как бы помечено: «Made in U.R.S.S.»?

«Икс» — рассказ о дьяконе Индикоплеве, отрекшемся от сана и веры и сделавшемся большевиком, и о всяческой чепухе и чуши, происходящей в уездном городе, где дьякон проживает. Это тоже характерно: чушь и чепуха. Все молодые русские писатели, не связанные непосредственно с пролеткультом или «партией», только это и знают: чушь и чепуха. Удивительно, что этого в России не замечают. Перечтите, вспомните любого «попутчика»: Гоголь покажется самым уравновешенным и благомыслящим из людей. Характерен и «говорок», которым ведется рассказ, полуидиотический по тону, усиливающий впечатление общей неразберихи, но достигающий разнообразнейших эффектов. Этим говорком часто пользуется Бабель. Замятин его усвоил, кажется, недавно и использует остроумно:

«Дьякон Индикоплев, публично признавшийся, что он в течение десяти лет обманывал народ, естественно, пользовался теперь доверием народа и власти…»

Это напоминает «Историю села Горюхина». И, может быть, внутренне это и оправдано тем, что всякое теперешнее повествование о России неизбежно похоже на «Историю» славного и несчастного села.

<«МЕССИЯ» Д.МЕРЕЖКОВСКОГО>

Каждый настоящий писатель кончает одиночеством. И даже не то, что кончает, а неизбежно вступает в него к середине – если не раньше – своего писательского «пути». Иначе быть не может. С удивлением писатель вдруг замечает, что переступил эту черту. У Пушкина в заметках есть две сухие, малозначительные строчки, от которых подлинно «сжимает сердце».

«Habent sua fata libelli – Полтава не имела успеха…» Полтава, чудо из чудес, – и ведь вот, «не имела успеха»!

Иногда читатель не поспевает за поэтом потому, что не может поспеть, но чаще всего он ленится поспеть. Ленится, не хочет потревожиться, потрудиться, жалеет своё сонное благополучие, свой ограниченный, тепленький и спокойный умственный уют. Пусть другие поработают, разжуют эту пищу, растолкуют, разъяснят, и тогда через пятьдесят лет тот же самый, в сущности, читатель, в час досуга, развалясь в кресле с папироской, не прочь повосхищаться «красотами» той же самой Полтавы. «C'est en conserves que le monde mange ses primeurs». [2]

2

Здесь: «люди предпочитают пережеванную пищу» (фр.)

Нет сейчас русского писателя, более одинокого, чем Мережковский, и не было, кажется, никогда одиночества, в котором читательская лень играла бы большую роль. Правда, не столько умственная лень, сколько моральная. Мережковского почти «замолчали», потому что о нём нельзя говорить, не касаясь самых основных, самых жгучих и «проклятых» вопросов земного бытия. А кому теперь охота этих вопросов касаться? Люди, может быть, и не измельчали, но люди устали. Они чуждаются вопросов, и ещё больше самого тона Мережковского, как бы боясь заразиться его испугом, загрустить его грустью, вообще нарушить приятное течение своего существования. Мережковский чуть что не «вопит», а современники посмеиваются: о чём он? не так уж всё в мире страшно, не так уж всё в мире плохо! И, пожав плечами, переходят «к очередным делам». Полуироническое недоумение по отношению к Мережковскому очень распространено. Эстетически он, как всем известно, «устарел», идейно он, как всем известно, «элементарен и схематичен». Помилуйте, наше время такое сложное, наши запросы такие тонкие, Андре Жид нам разъяснил то-то, а Фрейд указал на вот это, где же нам тут возиться с «двумя безднами» или с Христом и Антихристом? Ничуть это не интересно! Мы слишком образованы и разборчивы, мы, наконец, слишком избалованы.

Вот Александр Блок, по-видимому, не был ни тонок, ни сложен, и поэтому он мог писать, очень отчетливо передавая впечатление, производимое Мережковским на людей, ещё не окончательно искалеченных:

«Я не до конца его понимаю, мне не всё в нём ясно, но мне хочется целовать его руки за то, что он царь над всеми Ивановыми-Разумниками» (цитирую по памяти и, вероятно, не совсем дословно, письмо Блока, напечатанное в «Днях» этим летом). Иванов-Разумник у Блока, конечно, – имя нарицательное, и его можно заменить многими другими, нам сейчас более близкими. Но характерно слово «царь», в смысле решительного, бесспорного аристократизма происхождения и «помазанничества» – царь, затерявшийся в толпе «просто жителей», не знающий, что делать, естественно неловкий, естественно смешной, иногда простоватый, не хитрый, недоумевающий, и всё-таки царственный. Чуть-чуть всё это напоминает и бодлеровского альбатроса, которому крылья мешают ходить.

Про «Мессию», роман, печатающийся в «Современных записках», до сих пор мало говорили и мало писали. Правда, роман ещё не кончен. Но уже ходят слухи, что это книга за семью печатями, мало кому доступная, мало кого способная увлечь. Исторический роман? Нет, потому что написан он языком, лишённым всякой условности, всякой исторической стилизации. Древние египтяне изъясняются в нём как какие-нибудь тульские мещане. Современное? Нет, потому что речь идёт о богах – Атоне и Аммоне, о людях, давно живших и давно исчезнувших. Нечто среднее, но во всяком случае, скорей современное, чем историческое, потому что если люди и исчезли, то для Мережковского они исчезли не бесследно и всё происходящее в наши дни есть лишь продолжение или развитие того, что происходило три тысячи лет тому назад. Имена чужды, но дела и мысли близки. Сменяется бытовой фон, но непрерывно длится единое действие, или лучше даже с большой буквы: Действие.

Излагать, в чём это действие, я не буду и по нелюбви к конспектам, и потому, что исторические построения Мережковского остались неизменны, и его новый роман лишь по-новому их «иллюстрирует». Иллюстрация чрезвычайно акварельна, очень малонатуралистична, очень прозрачна, и «идея» проступает наружу с полной ясностью. Быть может, в этом недостаток романа с традиционно-художественной точки зрения. Но к Мережковскому трудно обратиться с этим упрёком, настолько у него «прозрачность» сознательна, настолько естественно чувствуется в нём презрение к натурализму, к тому, что П. Муратов недавно назвал толстовским, жизненным началом в искусстве. Мережковского, думается мне, значительно менее интересует человек, чем человечество. В этом его коренное расхождение с Толстым и источник неприязни к Толстому, для которого никаких исторических схем, да и вообще никакой истории не существовало. Но в этом же и причина бледности, бескровности его романов по сравнению с беднейшей из толстовских страниц, где всегда есть человек. У Мережковского человек целиком отсутствует. По-видимому, тут совершенное расхождение задач и замыслов. Кстати сказать, Муратов в ликвидации или избегании толстовской жизненности (в сущности, предельной и даже едва ли вторично досягаемой) видит единственную возможность развития прозы. К этой мысли стоило бы ещё вернуться. Мережковскому она родственна только очень отдалённо. Его «Мессия» есть рассказ о предвестниках христианства, об одной из исторических «прелюдий» к христианству, одной из ранних зарниц его. С теперешними поздними зарницами рассказ этот связан неразрывно.

Но понять и «осмыслить» эту связь нелегко, она скорей пугает, чем утешает; читать Мережковского, не думая о ней, просто для развлечения, невозможно, и поэтому наши «Разумники» будут, вероятно, еще долго о нём молчать.

< «ТРЕТЬЯ ФАБРИКА» В. ШКЛОВСКОГО >

После долгого молчания Виктор Шкловский выпусти новую книгу. Называется она «Третья фабрика. Размышления и воспоминания».

Прежде чем говорить о книге, мне хочется сказать несколько слов об авторе ее. Знаю я его очень давно.

Поделиться с друзьями: