Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературные воспоминания
Шрифт:

[232]. А между тем я был свидетелем, что до конца жизни ни Грановский, ни

Герцен, ни Белинский не могли говорить друг о друге без умиления и глубокого

сердечного чувства.

XXVIII

Что же делал Белинский за все это время? В конце лета этого года (1845) Белинский жил на даче, на Парголовской дороге, против соснового леска, окружавшего озеро Парголовское. Мы туда и ушли с Белинским, когда по

прибытии в Петербург я приехал навестить его и переговорить о всем, что видел

за лето. Я ему передал подробности впечатлений, вынесенных мною из

пребывания в Соколове. Он выслушал внимательно мое сочувственное описание

тамошних дел и слов и промолвил: «Да, московский человек— превосходный

человек, но кроме этого он, кажется, ничем более не сделается».

196

Белинский оставался теперь почти один со знаменем и девизом

непримиримой вражды. Он считал своей обязанностью еще выше держать это

знамя напоказ с тех пор, как ряды его защитников стали расстроиваться. Не без

огорчения смотрел Белинский на сближение враждебных партий в Москве,—

сближение, которое сделалось возможным, как он думал, только потому, что одна

партия не вполне договаривала свою мысль и не вполне обнаруживала свои

конечные цели, а другая — западническая — непомерно обрадовалась

сочувственному слову и с закрытыми глазами предалась обычному своему

наслаждению — кидаться на шею врагам и поскорее сажать их за один стол с

собою. Причины разладицы увеличивались все более и более между друзьями: в

борьбе с славянофилами Белинскому приходилось задевать и всех их союзников, старых и новых. Недоразумения копились поэтому в лагере западников почти при

всяком обмене мыслей между старыми друзьями. Сбереглась в целости только

одна черта в их обычных сношениях. Друзья не скупились на взаимные

обличения и жестокие упреки, когда стояли лицом друг к другу, и обращались

тотчас же в прежних друзей и верных товарищей, когда замолкали или

расходились по домам. Беречь свои симпатии, нажитые в течение долгого

времени, становилось тогда для всех необходимостью, нисколько не мешавшей

каждому настаивать на своих убеждениях и их проводить в свет.

Белинский приступил тотчас же, с обычной своей страстностью и

искренностью, к определению и уяснению пунктов разногласия, образовавшихся

между московскими и петербургскими западниками. Прежде всего он отнесся

скептически и насмешливо к серьезным минам, с которыми ученые в Москве

разбирают вопросы русской жизни, перенося их на почву науки, философии, философствующей истории и проч. По его мнению, вопросы эти не нуждаются в

такой пышной обстановке и могут разрешиться очень простыми, не хитрыми и не

мудреными мерами и принципами, доступными каждому самому простому

пониманию. Так же точно и по отношению литературы к образованным классам

общества Белинский думал, что последние нуждаются скорее в правильном

устройстве их образа мыслей, чем в знании последних результатов европейской

науки. Первое наглядное приложение этой системы отрицания дальних

разъяснений и глубокомысленных упражнений в сфере идей Белинский сделал

тотчас же на письмах Герцена об изучении природы, которые стали появляться

тогда же в «Отечественных записках». Он признавал, что как положения, так и

цели этих чрезвычайно умных статей в высшей степени важны, но не признавал

возможности извлечь из откровений естествознания моральных и воспитательных

указаний, нужных особенно для русских читателей, большинство которых еще не

обзавелось органом для понимания первых нравственных начал. «И каким

отвлеченным, почти тарабарским языком написаны эти статьи,— говорил

Белинский,— точно Герцен составил их для своего удовольствия. Если я мог

понять в них что-нибудь, так это потому, что имею за собой десяток несчастных

лет колобродства по немецкой философии,— но не всякий обязан обладать таким

преимуществом!» [233]

Несомненно, что в таких и им подобных заявлениях Белинского сквозило

желание иметь дело с общественной литературой, занимающейся насущными

197

вопросами дня, с популярным изложением научных и моральных истин (он

вздыхал по литературе этого рода и в одном из тогдашних своих годичных

обозрений словесности), но все-таки основания его приговора казались очень

жесткими. Они лишали интеллигентных людей эпохи последнего убежища от

пустоты жизни, какое они еще находили в науке и в отвлеченной постановке

вопросов. Они отнимали единственную арену, на которой дозволялось

проявление мысли. Способствовать уничтожению этой арены или умалению ее

значения в публике значило просто, по мнению противников Белинского, играть

заодно и в руку с обскурантами. В Москве смотрели на эту оппозицию

Белинского эрудиции и чистому мышлению как на громадную ошибку

увлекающегося критика и вдобавок как на плохой расчет. Нельзя вызвать,—

говорили там,— популярную пропаганду науки, закрывая или подрывая

настоящие источники самой науки, принуждая или отстраняя ее деятелей и

замещая нынешние условия умственной жизни одними упреками, страстными

призывами и пожеланиями лучшего, тщета которых должна быть ясна самому

вспыльчивому критику еще более, чем кому-либо иному. Так расходились

московские западники все далее и далее от центра западничества, образованного

Белинским в Петербурге.

Помню любопытную сцену, приходящуюся к этому же времени: я был

случайным свидетелем ее. П. Н. Кудрявцев, проезжая в Берлин, куда посылался

для окончания своего профессорского образования, посетил, разумеется, в

Петербурге Белинского, этого приятеля молодых своих годов, который в авторе

Поделиться с друзьями: