Литературные воспоминания
Шрифт:
отличный малый, но положение его горестное: у него безнадежная чахотка. Он
ждет сюда брата Льва с сестрой; но бог знает — приедут ли они? Я получаю
письма от Ростовцева: он на Уайте, в Вентноре. Нету слов на языке человеческом, чтобы выразить, до какой степени я здесь ничего не делаю. Пальцам больно, когда перо держишь. Неужели я занимаюсь литературой?..
Ну, прощайте. Авось после всех моих откладываемых свиданий мы
увидимся в Вентноре, на Уайте. Я почему-то воображаю, что там будет очень
хорошо. Будьте здоровы и старайтесь держать свой круглый и приятный
подбородок над поверхностью воды. Ваш И. Т.».
* * *
Быстро промчался я на возвратном пути через северную Италию и ночевал в
Милане. На другой день мы переехали Симплон. Дорога эта слишком хорошо
известна путешественникам, чтобы еще описывать ее. Скажу только, что вторую
ночь я ночевал во Франкфурте на Майне, третью в Кельне, а четвертую на диване
пассажирского парохода, перевозившего нас через канал из Остенде. В Лондоне я
застал В. П. Боткина, Тургенева и Герцена, еще не уехавшего на дачу. Мы
последовали с Тургеневым за ним, когда он наконец поднялся с семейством из
города. Целый день проплутали мы по разным дорогам, когда вблизи
Сутсгемптона остановились, нашли дилижанс и достигли ночью пригорка с
домиком на вершине его. Пригорок лежал на берегу моря и носил гордое название
314
Eagl-nest (Орлиное гнездо). Никакого орла там не было, за исключением хозяина, радушный хохот которого встретил нас у порога и проводил в ярко освещенную
залу, где уже готов был ужин. Сколько расточено было при этом рассказов, шуток, замечаний, смеха — всего передать нельзя [409]. Тургенев провел всего
два дня в Eagl-nest'е и отправился на остров Уайт — нанимать cottage, взяв с меня
слово остановиться у него. Я дал ему время устроиться и через три дня явился к
нему в чистую и хорошенькую виллу, из которой скоро попросили меня, однако
же, выехать. В кабинете Тургенева на письменном его столе с утра лежала
записка хозяйки коттеджа, в которой она просила его противодействовать дурной
привычке приезжего его сотоварища, то есть моей,— курить в ее доме папиросы.
Хозяйка была диссидентка, как большинство всего населения острова. Узнав
содержание записки, я предложил Тургеневу позволить мне переселиться в
красивый отель на берегу моря и оставить его, таким образом, мирно и
безмятежно пользоваться выгодами удобной квартиры, обещая ему являться
каждый день у дверей его и не напускать более богопротивного дыма в стенах
благословенного его жилища. Но Тургенев и слышать ничего не. хотел.
«Уступить капризу раскольницы было бы очень глупо»,—говорил он. Он
попросил меня подождать его возвращения, а сам надел шляпу и ушел. Когда он
вернулся назад, квартира была найдена. Прелестный, чистый домик у самого
купанья на море уже ожидал нас. Распорядившись переноской наших вещей, мы в
нем и поселились. Мы нашли целую колонию русских на Уайте: гр. Алексея
Конст. Толстого, гр. Николая Яков. Ростовцева, брата его, гр. Михаила, исследователя древнехристианского искусства Фрикена, бывшего цензора Крузе, Мордвинова, В. П. Боткина и т. д. Г-жи Маркович не было, да она, кажется, и не
имела намерения исполнить обещания, данного ею Тургеневу.
Время, которое мы тогда переживали, было тревожное вообще как у нас
дома, так и на Западе. Мы видели уже, как часто Тургенев восклицает в письмах
evviva Garibaldi — обещая себе розгу, если услышат возглас посторонние; но
положение России не вызывало никаких возгласов, а было как-то ровно грозящее
и сулящее бедствия. С приближением крестьянской реформы напряженное
состояние умов все увеличивалось, и сдерживать его уже не могла ни цензура
министерства просвещения, изнывавшая под бременем своей ответственности, ни
безответственное III отделение, боявшееся решительными мерами повредить
самой мысли о преобразовании и следовавшее издали за общим волнением.
Иногда оно неожиданно восставало с прежними, некогда столь страшными, угрозами против разумных требований общества, которых и разобрать правильно
не могло, как то было в вопросе о сохранении за крестьянами существующего
надела, и, пристыженное, уходило опять за кулисы. Затруднения администрации
еще увеличились, когда к этому же времени овладел всей образованной частью
общества, всей интеллигенцией России дух реформ и жажда политической
деятельности. Придирались ко всякому часто маловажному факту, чтобы раздуть
его в политическое или социальное явление и сделать его предметом толков. Сам
Тургенев поддался духу времени и препроводил государю императору в 1862 году
письмо, в котором защищал арестованного журналиста Огрызко, уличенного в
связях с польским восстанием. Журнал, им издаваемый, был запрещен [410]. Мы
315
видели черновую этого всеподданнейшего письма, очень красноречиво
составленного. Решаемся на память передать его содержание. Не зная сущности
дела, Тургенев просил не о снисхождении к виноватому, а о восстановлении его
во всех его правах. Письмо, между прочим, говорило, что арестованием издателя
польской газеты и упразднением ее самой нарушаются великие принципы
царствования, что мера потрясает надежды и доверие, возлагаемые на него
русским обществом как на освободителя крестьян и как на лицо, провозгласившее
с высоты престола неразрывное слияние интересов государства с интересами
подданных; что он, проситель, считает своим долгом высказаться откровенно, исполняя тем, во-первых, прямую обязанность верноподданного, а во-вторых, выражая своим поступком глубокую признательность за защиту, которую
государю угодно было однажды оказать самому составителю письма. Письмо, конечно, не имело никаких последствий для Тургенева и оставлено было без
ответа. Тургенев рассказывал только потом, что, встретившись с государем на