Литературный текст: проблемы и методы исследования. 8. Мотив вина в литературе (Сборник научных труд
Шрифт:
Для противников Штирлица возможный «выход» — в скрытом алкоголизме (Кальтенбруннер, Лей в «Семнадцати мгновениях весны»), который, однако, не является специальным предметом изображения, например, сатирического: для автора важнее подчеркнуть опасность и интеллектуальную полноценность врага на общем фоне принципиальной акультурности «третьего рейха» (наряду с алкоголизмом упоминаются и другие пороки нацистской верхушки — гомосексуализм, эротомания и т. д.).
Выход для Штирлица — в имманентном сознавании иной культуры винопития как скрытого «культурного запаса». «Откуда у них столько вина? Единственное, что продается без карточек, — вино и коньяк. Впрочем, от немцев можно ожидать чего угодно, только одно им не грозит — спиваться они не умеют» (17 мгн.). Запить «по-настоящему» способны оказываются лишь те рядовые военнослужащие вермахта, которые сохранили остатки морали — будущий спаситель радистки Кэт Гельмут и его товарищи танкисты, после того как их вынудили расстрелять женщин и детей. В результате они как бы лишились своей «немецкости»: «…молча тянули водку, и никто не рассказывал смешных анекдотов, и никто не играл на аккордеонах» (17 мгн.). Продолжением становятся либо ожесточение и поиск смерти в бою, либо, в случае с Гельмутом, отторжение нацизма и гибель во имя человечности. (Ср. последствия понимания нацизма иначе, чем в верхах, как в случае с изгнанным из рядов СС Ликсдорфом: «Он запил. Во время приступа белой горячки повесился в туалете пивной, <…> прикрепив на груди листок <…>: „Я — жертва проклятых евреев во главе с Гитлером! Отплатите ему за жизнь погубленного арийца!“» (Прик.)).
Роман «Приказано выжить», посвященный агонии рейха, изображает процесс винопития в нацистской элите строго функционально — как отражение позиции того или иного персонажа по отношению к рушащейся иерархии. Часть персонажей отдаются «по-немецки» сдержанному «пиру во время чумы», сохраняя верность долгу и одновременно способные уже «хоть раз в жизни сказать то, что <…> наболело», как генерал Бургдорф, в лицо обвиняющий Бормана. Характерно, однако, постоянно подчеркиваемое автором безуспешное стремление опьянеть (храбрящийся в ожидании конца Бургдорф; Хетль, который «не мог жить сам, ему был нужен приказ, совет, рекомендация того, кто стоял над ним»; Кальтенбруннер, «проталкивающий» в себя коньяк). Многие обеспокоены исключительно собственным спасением, напрочь забывая и о патриотизме, и об изысканных манерах, как, например, подручный Мюллера Вилли, сущность которого разведчик «раскусил» с первого взгляда: «Наверняка возьмет толстый стакан, — подумал Штирлиц. — Маленькая красивая хрупкая коньячная рюмка противоречит его внутреннему строю. Ну, Вилли, бери стакан, выпей от души, скотина…»
На этом фоне наиболее опасные из врагов, готовые к продолжению борьбы и после катастрофы — Борман и Мюллер («человек со стальной выдержкой», по характеристике самого Штирлица), выказывают своеобразную смесь самообладания и эпикурейства. И тот, и другой «сладко» пьют — кстати, один и тот же «простой» напиток, демонстративными приверженцами которого являются. Отказ Мюллера выпить вместе с Борманом — в большей степени подчеркивание сохраняющихся субординации и сверхзадачи «движения», чем проявление слабости: «— Выпить хотите? — Хочу, но — боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать. — Неделя в нашем распоряжении, Мюллер… А это очень много <…>. Так что я — выпью. А вы позавидуйте. Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом: — Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни — ощущение веселого беззаботного пьянства, не так ли? — Так, — устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; <…> мстил <…> за все то, чего лишился, связав себя с ним». (Незадолго до этого Гитлер признается Борману в причине своего «страха и ненависти к алкоголю» — комплексе, связанном с давним отравлением пивом: «Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они — горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков…»). Штирлиц в смертельно опасной для него игре и здесь занимает позицию над обстоятельствами, то соглашаясь выпить айнциана с Мюллером, то отказываясь от этого.
Русское «спивание», остающееся для советского разведчика на чужбине нереализующейся потенцией, культурным знаком, противопоставляется немецкому алкоголизму, равно как и немецкой культуре пития, в моральном аспекте: по-настоящему Штирлица тянет выпить на лоне природы, напоминающей пейзажи Родины. Правда, волю этому стремлению он дает исключительно редко и по другим, политическим поводам. При этом политика для полковника Исаева — не объект циничных кабинетных игр в стиле нацистских бонз, а «дело всей жизни», окрашенное высшими моральными соображениями. Именно неверные шаги советского руководства приводят разведчика-патриота к сильнейшим нравственным переживаниям и стрессам, превосходящим привычное повседневное напряжение: «Пакт с Гитлером он принял трагично, много пил, искал оправдания: объективные — находил, но сердце все равно жало, оно неподвластно логике и живет своими законами в системе таинства под названием „Человек“» (Отч.).
В отличие от противников, Штирлиц не может позволить себе полностью расслабиться даже в одиночестве: впервые он «неожиданно для себя отключился» после большого фужера коньяку только в момент возвращения на родину («стало ему сейчас сладостно-спокойно, <…> вон всякий сор из головы») — «такого с ним никогда не было…» (Отч.) Интересно, что этот «фужер коньяку» оказывается символически последним — далее на родине экс-Штирлицу приходится иметь дело исключительно с водкой — фольклорной «горькой», оттеняющей принципиально новые обстоятельства — превращение героя-разведчика в жертву сталинского репрессивного режима. В романе «Отчаяние», переносящем М. М. Исаева из ситуации «своего среди чужих» в ситуацию «чужого среди своих», выпивка служит уже признаком слабости, но слабости, оправданной давлением государственного террора. Сочувствие читателя должна вызвать судьба репрессированной, но не потерявшей высочайших душевных качеств жены Исаева — Сашеньки: «Так вот, когда мне сказали, что вы погибли, а Санечка пропал без вести, я рухнула… Я запила, Максимушка… Я сделалась алкоголичкой… Да, да, настоящей алкоголичкой… И меня положили в клинику…». Вынужденный компромисс со «своими-чужими» знаменуется Исаевым соответствующим образом: «Я хочу стакан водки. <…> Валленберга присылайте завтра. И если я сегодня попрошу на вашей даче еще стакан водки, пусть мне дадут. И приготовят хорошую зубную пасту. Или отменный чай. Отбивает запах перегара…».
Напротив, провоцирующий Исаева сотрудник НКВД отрицает «особенности национального пития», сближаясь своим настроением с недавними противниками Штирлица: «— Стакашку не засосете? — поинтересовался Рат. — Это вы по поводу водки? — Почему? С утречка хорошо пойдет джин с тоником, здесь все есть, — он усмехнулся, — как в Лондоне. Так что? Устроить оттяжку? Исаев поинтересовался: — У вас дедушка есть? — Умер… Прекрасный был дедушка Исай Маркович, пусть ему земля будет пухом… — Неужели он вас не учил: „Проиграл — не отыгрывайся, выпил — не похмеляйся“? — Он у меня и не пил, и не играл <…>. Он с конца прошлого века был в революционной работе…»
Поучения предков — то, что надежно страхует Исаева-Штирлица от окончательного срыва. В «Приказано выжить» он вспоминает комментарии отца к поучению Мономаха: «„На войну вышед, не ленитеся, ни питью, ни еденью не предавайтесь, и оружия не снимайте с себя… Лжи блюдися и пьянства, в то бо душа погибает и тело…“. Отсюда ведь Муромец пошел, от южного моря и греческой преемственности, от доброты и ощущения силы, а благородный человек к своей мощи относится с осторожностью…».
Интересно, что бесчеловечные порядки ежовско-бериевских органов и соответствующая им коммуникация сотрудников, описанные в «Отчаянии», весьма напоминают атмосферу в службах безопасности нацистской Германии. Сравним признания «ведущего» Исаева генерала НКВД Аркадия Аркадьевича: «…Я водку ненавижу, а пить приходится, особенно на приемах — дело есть дело…». «Стол в ресторане, скорее всего, оборудован, поэтому информацию дозируйте…». В некоторых случаях сталинистский контроль в изображении Ю. Семенова даже более тоталитарен и патологичен, чем нацистский, затрагивая порой и простые бытовые привычки «персонала». Это вызывает глухое, импульсивное внутреннее неприятие даже у такого аморального деятеля, как Абакумов. Он упорно не прислушивается к двусмысленно-угрожающим «рекомендациям коллег», сохраняя за собой право любить не ценимые в Кремле марки вин и апеллируя при этом к национально-державной традиции: «…Кто-то из моей охраны им стучит, что я мадеру пью, только в их компании нахваливаю всякие там цинандали и мукузани. Рот вяжет, вода водой, не берет, а государь не дурак был, мадеркой баловался. „Женский коньяк!“ Пусть называют как хотят, а по мне лучшего вина нет: и сладко на вкус, и пьянит томно…». Впрочем, и «гуманист» Аркадий Аркадьевич, противореча собственному признанию о нелюбви к сорокаградусной, демонстрирует эпикурейские наклонности под рассуждения о превосходстве исконно русской, «золотопогонной» кухни над французской: «Он сладко, как-то по-особому, тягуче, выпил принесенную официанткой водку; не закусывая, сразу же закурил…».
Приведенные (и вследствие ограниченного объема статьи далеко не исчерпанные) примеры позволяют сделать вывод о тщательной проработке Ю. Семеновым деталей применительно к интересующей нас сфере. Достаточно сложное, порой амбивалентное перекрещивание «национально-культурных» и «морально-идеологических» контекстов «питейных» эпизодов, выверенно работающее на основные идеи романов, не подтверждает встречающееся мнение об авторе как абсолютно бездарном «литературном генерале».[245] Наличествует несомненный схематизм, но такого уровня, который заслуживает литературоведческого внимания.
Существеннейшим образом меняются акценты в квазипародийных сочинениях П. Асса и Н. Бегемотова, несколько однообразный абсурдизм которых еще менее остроумно растиражирован эпигонами.[246] Штирлиц превращается здесь в пародию скорее не на «себя», а на эпического героя, причем эпичность эта демонстрирует опосредованную зависимость от разных культурных слоев: от «классических» архетипов до искусственного эпоса соцреализма и современного фольклора. Штирлиц выпивает за восьмерых, дебоширит в кабаках, в пьяном виде избивая и запугивая нацистов, опасающихся или «уважающих» советского разведчика — своеобразный символ пародийного «рейха»: «Со Штирлицем связываться не стоило, все равно чего-нибудь придумает, еще и сам виноват окажешься. Это знали все» (здесь и далее цит. по: Штир.). В гротескном изображении «окружающей действительности разлагающейся Германии» мотив винопития становится одной из доминант, трансформируясь в картину непрекращающегося пьянства. Фронтовики «тихо разговаривают о событиях на Курской дуге», прихлебывая шнапс у стойки бара, Штирлиц же поглощает его кружками. Аристократические напитки вытесняются «низкими», соответственно деформации поведения (Борман: «— Не хочешь ли кофе? — Нет, — Штирлица передернуло. — Лучше пива»). С одной стороны, сцены употребления алкоголя маркируют героев в соответствии с этностереотипами. (Агент 008 в берлинском баре пьет виски с содовой, положив ноги на стол, не менее демонстративно, чем Штирлиц здесь же, со стаканом водки в руке, читает своей подруге стихи Баркова.) С другой стороны, они приводят эти стереотипы к одному «интернациональному» знаменателю. («Штирлиц, — улыбался Мюллер, — столько лет живет в Германии, а до сих пор не научился нормально говорить по-немецки. И откуда только у него этот ужасный рязанский акцент? Нет, пока Штирлиц трезв, с ним просто противно разговаривать. Вот когда выпьет, да, он говорит, как коренной берлинец. Пожалуй, надо выпить».) Снижение образов пьющих, уподобляемых друг другу, вызывает у читателя параллели с крайней постсоветской критикой отечественной действительности или интерпретацией ее в духе Вен. Ерофеева (естественно, несопоставимой с данными сочинениями по идейно-содержательной глубине), хотя и отсылает к художественным приемам, реально использовавшимся Ю. Семеновым для создания образа «третьего рейха».[247] В то же время, многочисленные гротескные картины выпивки отличаются от моментов ситуативно-иронического отношения к ней, встречающихся у Ю. Семенова (например, когда Мюллер предлагает Айсману вместо коньяка попробовать чифир, готовясь к сталинским лагерям (17 мгн.)). У Асса и Бегемотова Штирлиц, и не думающий скрывать свой истинный статус, главный герой только потому, что он «более русский», чем остальные персонажи. В связи с такой трансформацией уместно вспомнить анекдот, где Штирлиц и Мюллер опознают друг друга как Чапаев и Петька.
В цикле анекдотов про Штирлица контекст романов Ю. Семенова служит для «мгновенного» обозначения героя; детали здесь имеют гораздо меньшую актуальность, степень которой зависит от сближения с романным (или, скорее, кинематографическим) образом или же собственно фольклорной традицией (вплоть до подмены Штирлицем более архаичных анекдотических героев). Соответственно, и сцены винопития более факультативны. Смысл их включения в анекдоты в основном отвечает нивелирующей героев тенденции квазипародийной Штирлицианы, которая образует «мост» между литературной и фольклорной формой (последняя, кстати, при всем однообразии имеет более выдержанное пародийное наполнение).
Генетически детерминированная эклектика рассматриваемого образа в массовом сознании хорошо иллюстрируется данными, полученными от информантов, отвечавших на вопрос: Что означает «пить как Штирлиц»? Вот некоторые из типичных ответов: «Штирлиц не пьет»; «пить не пьянея»; «пить много, но оставаться трезвым и все сечь»; «пить, сохраняя полный контроль над окружающим»; «пьет мало, хитро и сам знаешь как»; «очень грамотно и изящно»; «скрытно, один»; «в одиночку 23 февраля»; «по-черному (по ассоциации с формой)»; «напивается вусмерть». Эта эклектика соответствует новейшему этапу «омасскультуривания» «шпионской» тематики, распространению на военно-исторический и политический детектив прежде несвойственной для него хаотической «эстетики зубоскальства» (ср. подзаголовок тома из «Библиотеки пародии и юмора» издательства «МиК» с авторским и редакционным участием П. Асса и Н. Бегемотова — «Сборник маразмов»[248]). Пародия, имеющая целью прежнюю, «высокую» систему стереотипов с точки зрения художественных просчетов (не очень выразительный пример — «Восемнадцатое мгновение весны» А. Иванова), вытесняется околографоманским творчеством периода «очевидного преобладания новой массовой литературы, сопровождающегося разложением литературных иерархий и канонов».[249]