Лолита
Шрифт:
Пожалуй, я слишком много выпил, готовясь к тяжёлому испытанию. Пожалуй, я поставил себя в дурацкое положение. Девочки украсили и заштепселили ёлочку (немецкий рождественский обычай, только раньше были свечки, а теперь — цветные лампочки). Выбирали пластинки и кормили ими граммофон моего домохозяина. Долли была в нарядном сером платье с облегающим лифом и юбкой клёш. Мурлыча мотив, я ушёл к себе наверх, но затем каждые десять или двадцать минут спускался, как болван, на несколько секунд под предлогом, что забыл трубку на камине или пришёл посмотреть, где оставил газету; и с каждым разом мне становилось труднее и труднее проделывать эти простые действия, и я поневоле вспоминал те ужасно далёкие дни, в Рамздэле, когда я, бывало, так мучительно готовился к тому, чтобы небрежно войти в комнату, где граммофон пел «Маленькую Кармен».
Вечеринка не совсем удалась. Из трёх приглашённых девочек одна не пришла вовсе, а один из кавалеров привёл своего двоюродного брата Роя, так что оказалось два лишних мальчика. Оба кузена знали все танцы, но другие двое почти совсем не умели танцевать, вследствие чего большая часть вечера ушла на то, чтобы поставить вверх дном кухню, а затем на ведение трескучих споров насчёт того, в какую сыграть карточную игру, и некоторое время спустя две девочки и четыре мальчика очутились сидящими на полу в гостиной, где отворили все окна и играли в какую-то словесную игру, правила которой Опаль никак не могла понять, меж тем как Мона и Рой, долговязый благообразный юноша, пили имбирный лимонад на кухне, сидя на столе и болтая ногами, и горячо обсуждая Предопределение и Закон Статистической Вероятности. Когда они все ушли, Лолита издала звук вроде «ых!», прикрыла глаза и упала в кресло, звездообразно раскинув руки и ноги, этим подчёркивая своё отвращение и измождение, и стала божиться, что такой мерзкой шайки мальчишек она никогда в жизни не видела. Я купил ей новую теннисную ракету за эту фразу.
Январь выдался сырой и мягкий, а февраль ввёл в заблуждение кусты форситии, покрывшиеся вдруг золотыми цветами. Старожилы не могли запомнить такой погоды! Посыпались и другие подарки. На её четырнадцатое рождение, в первый день 1949-го года, я подарил ей велосипед — ту очаровательную механическую газель, которую я уже однажды упоминал, и к этому прибавил Историю Современной Американской Живописи; мне почему-то доставляло дивное удовольствие обращение её с велосипедом, то есть её подход к нему, движение бедрышка при влезании на него и тому подобное, но мои попытки облагородить её художественный вкус окончились неудачей: она хотела знать, надо ли считать фермера, дремлющего после полдника на сене (кисти Дориды Ли), отцом нарочито сладострастной дивчины на переднем плане, и не могла понять, почему я утверждаю, что Грант Вуд и Питер Гурд талантливы, а Реджинальд Марш и Фредерик Уо бездарны.
13
К тому времени, когда весна подкрасила улицу Тэера жёлтыми, зелёными и розовыми мазками, Лолита уже бесповоротно влюбилась в театр. Мисс Пратт, которую я однажды в воскресенье заметил завтракающей с какими-то дамами у Вальтона, поймала издалека мой взгляд и — пока Лолита не смотрела — сердечно и сдержанно наградила меня беззвучными аплодисментами. Я не терплю театра, вижу в нём, в исторической перспективе, примитивную и подгнившую форму искусства, которая отзывает обрядами каменного века и всякой коммунальной чепухой, несмотря на индивидуальные инъекции гения, как, скажем, поэзия Шекспира или Вен Джонсона, которую, запершись у себя и не нуждаясь в актёрах, читатель автоматически извлекает из драматургии. Будучи в то время слишком занят собственными литературными трудами, я не нашёл возможным ознакомиться с полным текстом «Зачарованных Охотников» — той пьесы, в которой Долорес Гейз получила роль дочки фермера, вообразившей себя не то лесной волшебницей, не то Дианой: эта дриада, каким-то образом достав учебник гипноза, погружает заблудившихся охотников в различные забавные трансы, но в конце концов подпадает сама под обаяние бродяги-поэта (Мона Даль). Вот в сущности всё, что я вычитал из смятых обрывков неряшливо настуканного текста, которые Лолита рассыпала по всему дому. Мне было и приятно и грустно, что заглавие пьесы случайно совпадает с названием незабвенной гостиницы, но я устало сказал себе, что незачем об этом напоминать моей собственной чаровнице, боясь, что бесстыдный упрёк в сентиментальности мне причинит ещё больше страдания, чем её пренебрежительная забывчивость. Мне показалось, что пьеса — один из многих анонимных пересказов какой-то банальной легенды. С тем же успехом, конечно, я мог бы подумать, что, в погоне за привлекательным названием, основатель гостиницы подвергся, непосредственно и исключительно, влиянию случайной фантазии им нанятого второстепенного стенописца и что впоследствии вывеска отеля подсказала заглавие пьесы. Но и со своим доверчивым, простым и благожелательным умом нечаянно повернул всё это в другую сторону и машинально предположил, что фрески, вывеска и заглавие произошли из общего источника, из местного что ли предания, которое я, будучи чужд новоанглийскому фольклору, мог и не знать. Вследствие этого у меня сложилось впечатление (всё такое же случайное и лишённое всякого значения), что проклятая пьеса принадлежит к типу прихотливых пустяков для детской аудитории, приспособленных и переделанных тысячу раз, как, например, «Гензель и Гретель» такого-то, или «Спящая Красавица» такой-то, или «Новое платье короля» неких Мориса Вермонта и Марионы Румпельмейер (всё это можно найти в любом таком сборнике, как «Школьная Сцена» или «Сыграем Пьесу!»). Другими словами, я не знал, — а если бы знал, то было бы мне в те дни наплевать, — что на самом деле пьеса «Зачарованные Охотники» — недавно написанное и в техническом смысле самобытное произведение, в первый раз поставленное всего месяца три-четыре тому назад в фасонистой нью-йоркской студии. Насколько я мог судить по роли моей прелестницы, вещица была удручающе вычурная, с отзвуками из Ленормана и Метерлинка и всяческих бесцветных английских мечтателей. Охотники в пьесе были, как полагается в Америке, одеты все одинаково, в одинаковых красных кепках, и только отличались качеством вооружения. Один был банкир, другой водопроводчик, третий полицейский, четвёртый гробовщик, пятый страховщик, а шестой — беглый каторжник (драматические эффекты тут самоочевидны); все они внутренне переменились, попав в Доллин Дол, и уже помнили настоящую свою жизнь только как какую-то грёзу или дурной сон, от которого их разбудила маленькая моя Диана; но седьмой охотник (не в красной, а в зелёной кепке — экий разиня!) был Молодой Поэт, и он стал настаивать, к великой досаде Дианиты, что и она и другие участники дивертисмента (танцующие нимфы, эльфы, лешие) — всё лишь его, поэтово, сотворение. Насколько я понял, кончалось тем, что, возмущённая его самоуверенностью, босая Долорес приводила своего поэта, т. е. Мону, одетую в клетчатые штаны со штрипками, на отцовскую ферму за глухоманью, чтобы доказать хвастуну, что она-то сама — вовсе не его вымысел, а деревенская, твердостоящая на чернозёме девушка; и поцелуй под занавес закреплял глубокую идею пьесы, поучающей нас, что мечта и действительность сливаются в любви. Благоразумие советовало мне обойтись без критики в разговорах с Лолитой: она так хорошо увлекалась «проблемами выразительности», так прелестно складывала вместе свои узкие флорентийские ладони, хлопая ресницами и заклиная меня не присутствовать на репетициях в школе, как это делали некоторые довольно смешные родители! Ей хотелось, говорила она, ослепить меня совершенно гладким первым представлением, а кроме того я, видите ли, как-то всегда вмешиваюсь не в своё дело, не то говорю и стесняю её в присутствии её знакомых.
Среди репетиций случилась одна совсем особенная… о сердце, сердце!… был в мае один особенный день, полный радостной суеты — но всё это как-то прошло мимо, вне моего кругозора, не задержавшись у меня в памяти, и когда уже после, к вечеру, я опять увидел Лолиту (она сидела на велосипеде, балансируя, прижав руку к влажной коре молодой берёзы на краю нашего лужка), меня так поразила сияющая нежность её улыбки, что я на миг поздравил себя с окончанием всех моих печалей. «Скажи», спросила она, «ты, может быть, помнишь, как назывался отель — ах, ты знаешь какой отель (нос у неё сморщился), ну, скажи — ты знаешь, — там, где были эти белые колонны и мраморный лебедь в холле? Ну, как это ты не знаешь (она шумно выдохнула) — тот отель, где ты меня изнасиловал? Хорошо, не в том дело, к чорту. Я просто хочу спросить, не назывался ли он (почти шёпотом) — „Зачарованные Охотники“? Ах, да (мечтательно), в самом деле?» И вдруг, с маленьким взвизгом влюблённого, вешнего смеха, она шлёпнула ладонью по глянцевитому стволу и понеслась в гору, до конца улицы, и затем покатила назад, в позе совершенного покоя, держа ступни, одну выше, другую ниже, на неподвижных педалях и забыв одну руку на колене, не прикрытом ситцевой юбкой.
14
Так как говорилось, что музыка связана с увлечением балетом и сценой, я позволил Лолите брать уроки рояля с мисс Ламперер (как мы, знатоки Флобера, можем её для удобства назвать), к белому с голубыми ставнями домику которой, в двух милях от Бердслея, Лолита катила два раза в неделю. Как-то, в пятницу вечером, в последних числах мая (и около недели после той особенной репетиции, на которую, как и на прочие, я не был допущен), зазвонил телефон в кабинете, где я кончал подчищать королевский фланг Гастона, и голос мисс Ламперер спросил, приедет ли моя Эмма — то бишь Лолита — в следующий вторник: она пропустила два урока подряд — в прошлый вторник и нынче. Я сказал: «да, конечно приедет» — и продолжал игру. Как легко поверит читатель, мои способности теперь пошатнулись и через два-три хода я вдруг заметил, сквозь муть внешахматного страдания, что Гастон — ход был его — может завладеть моим ферзём; он это заметил тоже, но опасаясь западни со стороны заковыристого противника, долго не решался, и отдувался, и сопел, и тряс брылами, и даже взглядывал на меня украдкой, неуверенно пододвигая и опять вбирая пухлые, собранные в пучок пальцы, — безумно хотел взять эту сочную штуку, а не смел — и внезапно схватил её (не научил ли его этот случай той опасной смелости, которую он потом стал выказывать в другой области?), и я провёл скучнейший час, пока добился ничьей. Он допил свой коньяк и, немного погодя, ушёл вразвалку, вполне довольный результатом (mon pauvre ami, je ne vous ai jamais revu et quoiqu'il у ait bien peu de chance que vous voyiez mon livre, permettez-moi de vous dire que je vous serre la main bien cordialement, et quc toutes mes fillettes vous saluent [97] ). Я нашёл Долорес Гейз за кухонным столом, уплетающей клин торта и не отрывающей глаз от листка с ролью. Она подняла их навстречу моему взгляду, — в них была какая-то небесная пустота. Когда я заявил ей о своём открытии, она осталась до странности безмятежной и только сказала d'un petit air faussement contrit [98] , что она, конечно, очень скверная девочка, но было просто невозможно противиться соблазну, и вот она потратила эти часы музыки — о читатель, о мой читатель! — на то, чтобы разучивать с Моной в городском парке волшебно-лесные сцены пьесы. Я сказал: «Превосходно», и прошагал к телефону. Мать Моны ответила: «да, она дома» и, с материнским нейтральным вежливо-довольным смешком удалилась, крича уже за сценой: «Тебя просит Рой», и в следующую минуту подшелестнула Мона и тотчас же, низким, монотонным, но не лишённым ласковости голосом, принялась отчитывать Роя за какую-то им сделанную или сказанную пакость, и я перебил её, и вот уже Мона, спокойно переключившись, говорила своим смиреннейшим, наисексуальнейшим контральто: «да, сэр», «разумеется, сэр», «я одна виновата, сэр, в этой несчастной истории» (какая плавность! какая светскость!), «право, я очень сожалею» — и так далее и тому подобное, как выражаются эти шлюшки.
97
Мой бедный друг, мне уж не доведётся когда-либо вас увидеть опять; вряд ли вы прочтёте мою книгу, но всё-таки разрешите сказать вам. что я очень крепко жму вашу руку и что все мои дочки кланяются вам.
98
С фальшиво-покаянной ужимочкой
Я опять спустился на первый этаж, откашливаясь и держась за сердце. Лолита сидела теперь в гостиной, в своём любимом кожаном кресле. Она сидела развалясь, выкусывая заусеницу, следя за мной глумливым взглядом бессердечных, дымчатых глаз и не переставая качать табурет, на который поставила пятку вытянутой, в одном носке, ноги, — и с приступом тошной боли я увидел ясно, как она переменилась с тех пор, как я познакомился с ней два года тому назад. Или перемена случилась за последние две недели? Где была моя нежность к ней? Разрушенный миф! Она находилась прямо в фокусе моего накалённого добела гнева. Мгла вожделения рассеялась, ничего не оставив, кроме этой страшной светозарности. О да, она переменилась! Кожа лица ничем не отличалась теперь от кожи любой вульгарной неряхи-гимназистки, которая делит с другими косметическую мазь, накладывая её грязными пальцами на немытое лицо, и которой всё равно, чей грязный пиджачный рукав, чья прыщами покрытая щека касаются её лица. А меж тем в прежние дни её лицо было подёрнуто таким нежным пушком, так сверкало росою слёз, когда бывало играючи, я катал её растрёпанную голову у себя на животе! Грубоватая краснота заменила теперь свечение невинности. Весенний насморк с местным названием «кроличьей простуды» окрасил в огненно-розовый цвет края её презрительных ноздрей. Объятый неким ужасом, я опустил взор, и он машинально скользнул по исподней стороне её опроставшейся, из-под юбчонки напряжённо вытянутой ляжки — ах, какими отполированными и мускулистыми стали теперь её молодые ноги! Её широко расставленные, серые как матовое стекло глаза, с лопнувшей на белке красной жилкой, смотрели на меня в упор, и мне казалось, я различаю в её взгляде тайную мысль, что, может быть, Мона права, и ей, сиротке Долорес, удалось бы меня выдать полиции без того, чтобы самой понести кару. Как я ошибся! Каким безумцем я себя показал! Всё в ней было равно непроницаемо — мощь её стройных ног, запачканная подошва её белого носка, толстый свитер, которого она не сняла, несмотря на духоту в комнате, её новый луковый запашок и особенно — тупик её лица с его странным румянцем и недавно крашенными губами. Эта краска оставила след на её передних зубах, и меня пронзило одно воспоминание — о, не образ воскресшей Моники, а образ другой, очень молодой проституточки в борделе, много лет тому назад, которую кто-то успел перехватить, пока я решал, искупает ли её единственная прелесть — юность — ужасную возможность заразиться Бог знает чем, и у которой были точно такие же горящие маслаки, и умершая мама, и крупные передние зубы, и обрывок тускло красной ленточки в простонародно-русых волосах.
«Ну что же, говори уж», сказала Лолита. «Подтверждение приемлемо?»
«О да», сказал я. «Абсолютно приемлемо. Да. И я не сомневаюсь ни секунды, что вы это вместе придумали. Больше скажу — я не сомневаюсь, что ты ей сообщила всё, что касается нас».
«Вот как?»
Я совладел с одышкой и сказал: «Долорес, всё это должно прекратиться немедленно. Я готов выхватить тебя из Бердслея и запереть ты знаешь где, или это должно прекратиться. Я готов увезти тебя через несколько минут — с одним чемоданом; но это должно прекратиться, а не то случится непоправимое».
«Непоправимое? Скажите пожалуйста!»
Я отпихнул табурет, который она всё раскачивала пяткой, и нога её глухо ударилась об пол.
«Эй», крикнула она, «легче на поворотах!»
«Прежде всего, марш наверх!» крикнул я в свою очередь и одновременно схватил и вытащил её из кресла. С этой минуты я перестал сдерживать голос, и мы продолжали орать друг на дружку, причём она говорила непечатные вещи. Она кричала, что люто ненавидит меня. Она делала мне чудовищные гримасы, надувая щёки и производя дьявольский лопающийся звук. Она сказала, что я несколько раз пытался растлить её в бытность мою жильцом у её матери. Она выразила уверенность, что я зарезал её мать. Она заявила, что она отдастся первому мальчишке, который этого захочет, и что я ничего не могу против этого. Я велел ей подняться к себе и показать мне все те места, где она припрятывает деньги. Это была отвратительная, нестерпимо-громкая сцена. Я держал её за костлявенькую кисть, и она вертела ею так и сяк, под шумок стараясь найти слабое место, дабы вырваться в благоприятный миг, но я держал её совсем крепко и даже причинял ей сильную боль, за которую, надеюсь, сгниёт сердце у меня в груди, и раза два она дёрнулась так яростно, что я испугался, не треснула ли у неё кисть, и всё время она пристально смотрела на меня этими своими незабвенными глазами, в которых ледяной гнев боролся с горячей слезой, и наши голоса затопляли звонивший наверху телефон, и в этот самый миг, как я осознал этот звон, она высвободилась и была такова.
С персонажами в кинофильмах я, по-видимому, разделяю зависимость от всесильной machina telephonica и её внезапных вторжений в людские дела. На этот раз оказалось, что звонит разозлённая соседка. Восточное окно гостиной оставалось широко открытым, — хотя штора по милости судьбы была опущена; и за этим окном сырая чёрная ночь кислой новоанглийской весны, затаив дыхание, подслушивала нашу ссору. Мне всегда думалось, что тип внутренне похабной старой девы, внешне похожей на солёную пикшу, — чисто литературный продукт скрещивания родством связанных лиц в современном американском романе; но теперь я убеждён, что щепетильная и блудливая мисс Восток — или по-настоящему (вскроем это инкогнито) мисс Финтон Лебон — должно быть по крайней мере на три четверти высунулась из окна своей спальни, стараясь уловить суть нашей ссоры.
«Какой кавардак… какой галдёж…», квакала телефонная трубка. «Мы не живём тут в эмигрантском квартале. Этого нельзя никак…»
Я извинился за шум, поднятый дочерними гостями («Знаете — молодёжь…») и на пол-кваке повесил трубку.
Внизу хлопнула дверь. Лолита? Убежала из дому?
В лестничное оконце я увидел, как стремительный маленький призрак скользнул между садовыми кустами; серебристая точка в темноте — ступица велосипедного колеса — дрогнула, двинулась и исчезла.
Так случилось, что автомобиль проводил ночь в ремонтной мастерской на другом конце города. Мне приходилось пешком преследовать крылатую беглянку. Даже теперь, когда ухнуло в вечность больше трёх лет с той поры, я не в силах вообразить эту улицу, эту весеннюю ночь без панического содрогания. Перед освещённым крыльцом их дома мисс Лестер прогуливала старую, разбухшую таксу мисс Фабиан. Как изверг в стивенсоновской сказке, я был готов всех раздавить на своём пути. Надо попеременно: три шага идти медленно, три — бежать. Тепловатый дождь забарабанил по листьям каштанов. На следующем углу, прижав Лолиту к чугунным перилам, смазанный темнотой юноша тискал и целовал её — нет не её, ошибка. С неизрасходованным зудом в когтях, я полетел дальше.