Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
Дальнейшую интерпретацию текста за громовым хохотом и овацией разобрать было невозможно. Васька был гений звучащего стиха.
Его пробовали исключать из списка участников очередной олимпиады. Но на совещании директоров школ-участниц зав. роно Крючков неизменно спрашивал директора нашей школы: “А этот, поэт-невольник, будет что-нибудь декламировать?” И Гагина срочно вписывали обратно.
Начиная с четвертого в каждом классе он сидел - все из-за того же русского языка - по три года. Дядька после получения очередного известия о второгодничестве вздувал Ваську костылем, после чего воспитательный вопрос считал исчерпанным.
К шестому классу это был здоровый 16-летний парень с мощной мускулатурой и широкими плечами. Начиная с мая месяца он ночевал не в избе, а на сеновале. Вскоре туда же переселялась Зинка, его кузина, в свои пятнадцать выглядевшая на девятнадцать. Все лето Васька жил с ней как с женой (они даже ругались по утрам и Зинка, девка здоровая, один раз спихнула Ваську с повети). Тетку это почему-то не волновало; каждый вечер, после ужина, она командовала: “Дети, марш на сеновал!” (Зимой эти дети жили с нею и ее мужем в одной комнате). Васька свою связь передо мной не скрывал, но особенно про нее и не распространялся - может потому, что я смертельно ему завидовал.
В шестом классе они уехали в свою деревню. Последним, дошедшим до меня в чужой передаче его шедевром было слово “арарх” - так, полагал Вася, называлось явление, обозначаемое в учебнике как “феодальная иерархия”.
Прозвище у Васьки было “Восемьдесят Пять”. Почему - никто не знал. Но Ваське оно чем-то очень подходило.
Кооперативный конь Мальчик, или Черепаха Наполеона
У Банной Горки понуро стояла серая лошадь, без уздечки, непривязанная. Рядом курил мужик.
– Твоя, что ли?
– спросил Антон.
– Ну.
– А неподкованная почему?
– Банная. Больная. Забивать надо, а на бойне не берут.
– Что ж будешь делать?
– А пускай стоит. Можа, сама околеет. Два раза уже выгонял с конного двора - приходит обратно. Двадцать девять лет коню. Куда уж.
Двадцать девять! Именно столько лет было Мальчику, главной и единственной тягловой силе кооператива “Буденновец”, организованного семью преподавателями Чебачинского горно-металлургического техникума в сорок третьем году, когда им полгода не выдавали жалованья и они только расписывались, что добровольно перечисляют его в фонд обороны.
Названье придумал парторг Исаканов:
– Так будет политически грамотно. Никого не удивит. И намек на коня.
Конь, которого приобрели кооператоры, был комиссованный, со съеденными зубами 29-летний мерин, худогривый, но хвостатый и редкой масти: спереди мухортый, а дальше чалый, но в пежинах, отец говорил, что в яблоках, но было ясно - чтобы поднять его лошадиный престиж.
Ирония названия кооператива заключалась в том, что Мальчик был никоим образом не буденновец, а совсем даже колчаковец, мобилизованный в Омске и исправно служивший в Белой армии, в перипетиях гражданской войны оказавшийся от Омска в двухстах километрах - в Чебачинске. Старый конь, не страшившийся ни выстрелов, ни огня костра, единственно чего боялся - это красных знамен и людей в красноармейской форме, при виде их шарахался и мог понести. А так как по улицам тихого и глухого Чебачинска почему-то все время с пением и посвистом маршировали красноармейцы, то недостаток этот оказался существенным. К счастью, вскоре он самоликвидировался: ввели новые знаки отличия, и Мальчик не только перестал шарахаться от воинских колонн, но начал проявлять к ним острый интерес и все время норовил подъехать поближе к командиру в золотых погонах, сминая при этом строй. Дорогу кооперативный конь запоминал с первого раза лучше опытного шофера, и даже завуч Канцевич благополучно довозил до дому сено или картошку.
Мальчик являлся единственным имуществом кооператива и его основой. “Транспорт - наше все”, - говорил отец. Или, привезя на Мальчике очередной воз: “Солома решает все”.
Жил Мальчик у Саввиных-Стремоуховых. Остальные члены “Буденновца” не знали не только как ухаживать за конем, но и как его запрягать. Профессор Резенкампф, ссыльный ленинградский немец, собираясь воспользоваться транспортным средством кооператива, вынимал кожаную записную книжку с золотым обрезом, укреплял ее на воротах и начинал запрягать, справляясь с чертежиком, который нарисовал со слов отца. И все делал вполне успешно: под чересседельник не забывал подкладывать потник (сушившийся у печки, отчего в комнате всегда пахло лошадью), даже перед затягиваньем подпруги заправски пихал коня кулаком в брюхо, чтобы тот выпустил воздух, - пока не доходило до хомута. Хомут в своем рабочем положении, то есть клещевиной вниз, не налезает на конскую голову. Его надо перевернуть и, надев, уже на шее, перевернуть обратно, после чего клещевину можно стягивать супонью. Отец, обычно присутствовавший при процессе как консультант, молча переворачивал хомут, надевал и снова переворачивал. “Думкопф!” - бил себя по лбу профессор и делал помету в книжке; в следующий раз все повторялось.
Летом Мальчик обеспечивал сенокос, возил тяжелые возы. Воз с сеном отец умел пригнести бастрыком и увязать конопляной веревкой дедова производства так, что когда однажды при виде колонны красноармейцев Мальчик шарахнулся и телега опрокинулась, сена не вывалилось ни охапки, солдаты поставили телегу на колеса, и воз покатил дальше. На пырее и лесном разнотравье Мальчик глажел, шерсть начинала блестеть, и дед, чистя его, крякал от удовольствия. Антону казалось, что коню больно от железной скребницы, но дед говорил, что шкура у него толстая, как подметка, и ему только приятно. Мальчик действительно довольно пофыркивал, и Антон декламировал в такт: “Скреб-ни-цей-чи-стил-он-ко-ня”. Из рыжей шерсти, набивавшейся в скребницу, получались вполне приличные мячики, которыми можно было играть в лапту, - о резиновых только слышали.
Антона на покос стали брать, когда он учился в старших классах. Делянки нарезали далеко; выезжали на неделю-две, жили в шалаше. Косили всегда с коллегой отца - преподавателем педучилища. До войны он состоял редактором местной газеты, но допустил политическую ошибку и чудом избежал ареста - только потерял должность. Фамилия его была Улыбченко. Это был маленький человечек, который никогда не улыбался. В войну он попал в плен, но, пройдя все фильтрационные советские лагеря, был отпущен и даже преподавал литературу. Однако когда вскоре местному НКВД спустили разнарядку на двух человек по линии связи с зарубежными разведками, Улыбченко оказался первым и бесспорным кандидатом.
Всю жизнь он писал диссертацию “Пословицы и поговорки”: до посадки - “в трудах И.В. Сталина”, после - “в докладах и выступлениях Г.М. Маленкова”, затем - “в речах и беседах с народом Н.С. Хрущева”. В последний раз, когда его, уже седого, Антон встретил во дворе МГУ на Моховой, он прикреплялся к кафедре русского языка, чтобы писать у Галкиной-Федорук диссертацию “Пословицы и поговорки в трудах Л.И. Брежнева”. Косил он хорошо.
Улыбченко считал, что Антон тоже косит хорошо, отец же говорил - “на хорошую тройку”. Практики, конечно, было маловато. Антон считался на подхвате - собирал сучья для костра, мыл посуду, ездил на озеро Котуркуль за водою. Воду он возил в маленьком пузатом бочонке на багажнике велосипеда Улыбченки. Подразумевалось, что весь обратный путь Антон идет пешком, ведя велосипед, ибо при езде с полным бочонком по проселку можно упасть. Но Антон обратно тоже ехал, а сэкономленное время использовал для неторопливого купанья в прозрачном, как слеза, озере. Однажды, когда отец косил на дальней делянке, Антону вдруг стало так тоскливо и захотелось домой, что он, приколов над входом в шалаш записку, бежал и к ночи был уже дома; никто не поверил, что 14-летний мальчишка все двадцать километров проделал пешком.
По вечерам у костра Улыбченко рассказывал про концлагеря. В советских было голодней - в немецких всем несоветским пленным поступала помощь от Красного Креста и еще откуда-то (наше правительство от всякой подобной помощи отказалось), соузники делились, особенно французы и особенно после того, как выяснилось, что Улыбченко считает Наполеона величайшим человеком. Антон тоже считал его величайшим и поэтому Улыбченке прощал многое - даже то, что тот будил его в шесть утра бодро-отвратительным пеньем: “На зарядку! На зарядку! На-зарядку-на-зарядку… становись!!!”
Бонапартизм Антона начался еще до школы, когда дома пели “По синим волнам океана”. При словах “Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог” у Антона набегали слезы, но когда пели про маршалов, которые ему изменили и продали шпагу свою, от обиды за императора и злости на маршалов слезы высыхали. Пели и другую, тоже очень хорошую песню “Шумел, горел пожар московский” про то, как Наполеон в сером сюртуке стоял на кремлевских стенах: “Он видел огненное море, он видел гибель впереди, и призадумался великий, скрестивши руки на груди”. Еще там были такие замечательные слова: “Судьба играет человеком, она изменчива всегда, то вознесет его над веком, то бросит в бездну без стыда”. Из деда, отца, соседа Гройдо Антон постепенно вытряс все, что они знали об императоре, даже бабка припомнила два анекдота из французской хрестоматии, разрешенной для вечернего чтения в институтах благородных девиц. Правда, одновременно Антон любил врага Наполеона - адмирала Нельсона (это напоминало Антону раздвоение его чувств между Клавой и Валей и сильно его смущало). Сигнал, который адмирал поднял на мачте перед Трафальгарским сражением, стоил знаменитых наполеоновских приказов: “Англия ожидает, что всякий исполнит долг свой”. Книга Тарле “Наполеон”, подсунутая отцом, стала откровением.