LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
Шрифт:
Дело интерпретаторов – выяснить, в какой степени в этом антисемитизме, который уже не считается с крещением, можно видеть зародыш расового антисемитизма; но не вызывает сомнений, что здесь уже отвергнут объемлющий все человечество идеал гуманизма и что идеалу германства противостоит «ядовитый еврейский гуманизм». (То же самое в LTI – чаще всего у Розенберга, а также у Гитлера и Геббельса – слово «гуманизм» всегда употребляется с ироническими кавычками и, как правило, с каким-либо унижающим эпитетом.)
В нацистские времена для успокоения своей филологической совести я пытался выстроить эту цепочку, ведущую от Гобино к немецкому романтизму, а сегодня еще более укрепил ее. Я располагал и располагаю вполне определенными сведениями о теснейшей связи между нацизмом и немецким романтизмом; я считаю, что нацизм не мог не вырасти из немецкого романтизма, даже если бы на свете никогда не было француза Гобино, пожелавшего стать немцем и, кстати, почитавшего германцев скорее в лице скандинавов и англичан, чем немцев. Ибо все, что определяет сущность нацизма, уже содержится, как в зародыше, в романтизме: развенчание разума, сведение человека к животному, прославление идеи власти, преклонение перед хищником, белокурой бестией…
Но не является ли это чудовищным обвинением как раз против того духовного направления, которому немецкие искусство и литература (понимаемая в самом широком смысле) обязаны столь великими гуманистическими ценностями?
И все же чудовищное обвинение справедливо, невзирая на все созданные романтизмом ценности. «Как высоко взлетаем мы, но падаем тем глубже». Главная характерная черта самого немецкого духовного движения – это беспредельность.
XXII
Солнечное мировоззрение
(из случайно прочитанного)
Книги в «еврейских домах» – бесценное сокровище, ведь большинство из них были у нас отняты, а покупать новые и пользоваться публичными библиотеками было запрещено. Если жена-арийка обратится в отдел абонемента местной библиотеки под своим именем и гестапо найдет эту книжку у нас, то в лучшем случае провинившихся ожидают побои (я, кстати, несколько раз был на волосок от этого «лучшего случая»). Что можно держать у себя и что держат, так это еврейские книги. Понятие это не имеет четких границ, а гестапо уже не присылает экспертов, поскольку все частные библиотеки, представлявшие известную ценность, давно были «взяты на сохранение» (это очередной перл LTI, ведь партийные уполномоченные не крадут и не грабят).
Кроме того, у нас особенно и не трясутся над немногими оставшимися книгами; ибо кое-что было «унаследовано», а это на нашем жаргоне означало, что книги лишились владельца, который внезапно исчез в направлении Терезиенштадта или Аушвица. А у нового владельца не выходит из головы, что может случиться с ним в любой день, и подавно – в любую ночь. Вот почему люди легко давали друг другу книги: не было нужды проповедовать друзьям по несчастью о недолговечности всего земного имущества.
Сам я читаю все, что под руку попадет; вообще говоря, мой главный интерес – это LTI, но примечательно, как часто какие-нибудь книги, на первый взгляд (или на самом деле) далекие от меня, так или иначе добавляют что-нибудь к моей теме, а особенно поражает то, сколько нового можно вычитать в изменившейся ситуации из тех книг, которые, казалось, знаешь очень хорошо. Так, летом 1944 г. я наткнулся на «Дорогу к воле» Шницлера [146] и перечитал роман, не надеясь на какую-либо добычу; ведь о Шницлере я давно, пожалуй, в 1911 г., написал большую работу, а что касается проблемы сионизма, то за последние годы я до безумия много читал и спорил о ней, ломал над ней голову. И всю книгу я представлял себе очень хорошо. Но нашелся крошечный кусочек, как бы замечание, брошенное вскользь, – этот отрывок и запомнился как что-то неизвестное.
146
Артур Шницлер (1862–1931) – австрийский писатель и драматург. Полное собрание его сочинений издано на русском языке в 1910 г. Роман «Дорога к воле» составил 7-й том этого собрания.
Один из главных героев ворчит по поводу модной теперь – т.е. в начале столетия – «болтовни о мировоззрении». Мировоззрение, как определяет его этот персонаж, – «с точки зрения логики, желание и способность видеть мир таким, как он есть, т.е. созерцать, не искажая своего видения предвзятым мнением, без всякого стремления сразу выводить из какого-либо опыта новый закон или втискивать этот опыт в закон существующий… Но для людей мировоззрение есть просто высший тип мыслительной сноровки – сноровки, так сказать, в масштабах вечности».
В следующей главе Генрих продолжает эту мысль, и тогда замечаешь, насколько сильно предыдущее суждение увязывается с подлинной темой этого романа о евреях: «Поверьте, Георг, бывают моменты, когда я завидую людям, у которых есть так называемое мировоззрение… У нас все не так: в зависимости от слоя души, который высвечивается, мы можем быть сразу виновными и безвинными, трусами и героями, глупцами и мудрецами».
Желание трактовать понятие «воззрение» без привлечения какой бы то ни было мистики как неискаженное видение действительности, неприязнь и зависть к тем, для кого мировоззрение есть жесткая догма, путеводная нить, за которую можно ухватиться в любой ситуации, когда неустойчивыми становятся собственное настроение, собственное суждение, собственная совесть: все это, на взгляд Шницлера, характерно для еврейского духа и, вне всякого сомнения, для ментальности широких слоев интеллигенции в Вене, Париже, вообще в Европе на рубеже веков. «Болтовню о мировоззрении» (слово взято в его «нелогическом» смысле) можно как раз связать с зарождением оппозиции декадентству, импрессионизму, скептицизму и разложению идеи целостного, а потому несущего ответственность Я.
При чтении этих пассажей меня не очень взволновал вопрос, идет ли здесь речь о еврейской проблеме декадентства или о всеобщей. Меня больше заинтересовало, почему я при первом чтении романа, когда время, описываемое в нем, еще совпадало с реальным временем, которое я пережил, почему в те дни я так невнимательно отнесся к появлению и вхождению в моду нового слова. Ответ нашелся быстро. Слово «мировоззрение» было еще ограниченно в своем употреблении и прилагалось к оппозиционной группе некоторых неоромантиков, это было словечко из жаргона узкой группы, не общее достояние языка.
Но вопросы на этом не заканчивались: каким образом это жаргонное словечко времен рубежа веков стало ключевым словом LTI, языка, на котором самый жалкий партайгеноссе, самый невежественный мещанин и торговец по любому поводу говорят о своем мировоззрении и своем мировоззренчески обоснованном поведении; я продолжал спрашивать себя, в чем же тогда заключается нацистская «мыслительная сноровка в масштабах вечности»? Речь здесь должна была бы идти о чем-то крайне общедоступном и подходящем для всех, о чем-то полезном в организационном плане, ведь в правилах Немецкого трудового фронта (DAF), которые мне попались на фабрике, в этом уставе «организации всех трудящихся» говорилось не о «страховых премиях», а о «вкладе каждого в мировоззренческую общность».
LTI к этому слову привело не то обстоятельство, скажем, что в нем видели немецкий эквивалент иностранного слова «философия» – в подыскивании немецких эквивалентов LTI не всегда был заинтересован, – но все же здесь выражается важнейшая для LTI антитеза мировоззрения и философствования. Ибо философствование есть деятельность рассудка, логического мышления, а для нацизма это смертельный враг. Но требуемая антитеза к ясному мышлению – это не правильное видение (так Шницлер определяет значение глагола «созерцать», schauen); это тоже препятствовало бы постоянным попыткам одурманивания и оглушения, осуществляемым нацистской риторикой. В слове же «мировоззрение» LTI подчеркивает «созерцание» (das Schauen), узревание мистика, внутреннее зрение, т.е. интуицию и откровение, присущие религиозному экстазу. Созерцание Спасителя, кому наш мир обязан законом жизни: вот в чем состоят сокровеннейший смысл или глубочайшая тоска, заключенные в слове «мировоззрение», как это было, когда оно вынырнуло в лексиконе неоромантиков и было заимствовано LTI. Я постоянно возвращаюсь к тому же стиху и к той же формуле: «Родит земли одной клочок / Как сорняки, так и цветок…», и: немецкий корень нацизма носит название «романтизм».
С одной оговоркой: прежде чем немецкий романтизм сузился до тевтонского, у него были вполне теплые отношения со всем чужеземным; и хотя нацизм довел до предела националистическую идею тевтонского романтизма, все же, подобно первоначальному немецкому романтизму, он в высшей степени чувствителен ко всему полезному, что могли предложить чужеземцы.
Спустя несколько недель после чтения Шницлера я наконец достал книгу Геббельса «От императорского двора до имперской канцелярии». (Книжный голод в 1944 г. сильно ощущался даже арийцами; библиотеки, с их плохим снабжением и избытком клиентов, принимали новых читателей лишь по особой просьбе, да и то при наличии рекомендации – моя жена была записана в трех местах и всегда носила в сумочке список необходимых мне книг.) В дневнике, о котором идет речь и в котором с торжеством рассказывается об успешной пропаганде и ведется новая, Геббельс отмечает 27 февраля 1933 г.: «Крупнейшая пропагандистская акция ко дню пробуждающейся нации утверждена во всех деталях. Она прокатится по всей Германии, как великолепное зрелище». Здесь слово «зрелище» (Schau) не имеет никакого отношения к внутреннему переживанию и мистике, здесь оно уподоблено английскому «show», которое подразумевает зрелищную конструкцию, подмостки для зрелищ, здесь оно всецело находится под влиянием циркового зрелища, американской барнумиады.