LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
Шрифт:
Разумеется, и до этого времени уже вовсю приукрашивали рабочее сословие и заигрывали с ним; о нем также говорили льстиво, в сентиментальных тонах. Когда после дела Грюншпана евреям запрещено было водить автомобиль, тогдашний министр полиции Гиммлер обосновывал это мероприятие не только «ненадежностью» евреев, но и тем, что еврей за рулем оскорбляет «германское транспортное сообщество», тем более что евреи к тому же нахально пользуются «автодорогами рейха, построенными руками немецких рабочих». Но в целом, сочетание чувства и традиционализма восходит прежде всего к крестьянству, к сельским народным обычаям – кстати, слово «народные обычаи» (Brauchtum) также относится к сентиментальной лексике на старонемецкой поэтической основе. В марте 1945 г. я каждый день тщетно ломал голову над фотографией в витрине газеты «Falkensteiner Anzeiger» («Фалькенштайнский вестник»). На ней можно было видеть прямо-таки прелестный крестьянский фахверковый домик, а подписью к фотографии служило изречение Розенберга о том, что в старонемецком крестьянском доме «больше духовной свободы и творческой силы, чем во всех городах вместе взятых, с их небоскребами и жестяными будками». Я тщетно пытался разгадать возможный смысл этой фразы; он заключался, видимо, в нацистско-нордической гордыне и свойственной ей подмене мышления чувством. Но эмоционализация вещей в царстве LTI вовсе не связана обязательно с обращением к какой-либо традиции. Она свободно увязывается со стихией повседневности, она может пользоваться расхожими словами разговорного языка, даже грубовато-просторечными формами, может воспользоваться на первый взгляд вполне нейтральными неологизмами. В самом начале я сделал в один и тот же день следующие записи: «Реклама магазина Кемпински: набор деликатесов „Пруссия“ 50 марок, набор деликатесов „Отечество“ 75 марок», и на той же странице официально утвержденный рецепт традиционного супа «Айнтопф» [229] . Насколько неуклюжей и вызывающей выглядит знакомая еще со времен Первой мировой войны попытка делать, играя на патриотических чувствах, рекламу дорогостоящих кулинарных изысков; и насколько умело подобрано и богато ассоциациями название нового официального рецепта! Одно блюдо для всех, народная общность в сфере самого повседневного и необходимого, та же простота для богатого и бедного ради отечества, самое важное, заключенное в самом простом слове! «Айнтопф – все мы едим только то, что скромно сварено в одном горшке, все мы едим из одного и того же горшка…» Пусть слово «Айнтопф» издавна было известно как кулинарный terminus technicus, все же нельзя не признать гениальным с нацистской точки зрения внедрение такого задушевного слова в официальную лексику LTI. В той же плоскости лежит и словосочетание «зимняя помощь». То, что на деле было сдачей по принуждению, ложно толковалось как добровольное, дарованное от всего сердца.
229
«Eintopf», «[все в] один горшок» – густой суп, одновременно первое и второе блюдо.
Эмоционализация присутствует и тогда, когда ведется официальный разговор о школах для «парней» и «девиц» (а не для «мальчиков» и «девочек») [230] , когда «гитлеровские парни» (Hitlerjungen, HJ) и «германские девицы» (Deutschem"adel, BDM) играют свою фундаментальную роль в системе воспитания, господствующей в Третьем рейхе. Разумеется, здесь мы имеем дело с эмоционализацией, причем в ней сознательно была заложена возможность нагнетания негативного воздействия: «парень» и «девица» звучит не только более простонародно или лихо, чем «мальчик» и «девочка», но и грубее. «Девица» в особенности расчищает путь для родившегося позднее слова «помощница по оружию» (Waffenhelferin), которое наполовину или полностью может считаться эвфемизмом и которое ни в коем случае не дозволено путать с «бабой-солдатом» (Flintenweib), а то могут ведь и фольксштурм с партизанами перепутать.
230
В переводе сделана попытка передать отличие пары «J"unge, M"adel» от пары «Knabe, M"adchen», в то время стилистически более нейтральной.
Но когда в самую последнюю минуту – о часе уже и речи быть не может – хотят прибегнуть к организованному сопротивлению, то для этого подыскивают словечко, от которого, как от жутких сказок, мороз по коже подирает: выступая по государственному радио, бойцы отрядов сопротивления называют себя вервольфами – оборотнями. А это опять – обращение к традиции, к самой древней, к мифу, и таким образом, под конец еще раз в языке зримыми стали чудовищная реакция, полный откат к первобытным, хищническим началам человечества, а тем самым – подлинная сущность нацизма, сбросившего маску.
Безобидней, но вместе с тем с еще большей дозой лицемерия проявилась эмоционализация, когда, скажем, в политической географии заговорили о «сердцевинной стране Болгарии» (Herzland Bulgarien). На первый взгляд, это словосочетание указывало на центральное по отношению к группе соседних стран расположение, на центральное значение страны в экономическом и военном аспектах; но за ним стояло дружеское заигрывание – невысказанная, и все-таки высказанная симпатия к «сердцевинной-сердечной стране». И наконец, самым сильным и самым общим словом, выражающим чувства, которое нацизм поставил себе на службу, было слово «переживание» (Erlebnis). В нормальном словоупотреблении мы четко различаем: с рождения до смерти мы ежечасно живем, но переживанием становятся лишь часы исключительные, в которых бушует наша страсть, в которых мы чувствуем руку судьбы. LTI намеренно переводит вещи в сферу переживания. «Молодежь переживает Вильгельма Телля», – среди множества подобных газетных шапок мне запомнилась именно эта. Глубочайший смысл этого словоупотребления раскрылся в одном заявлении для прессы в октябре 1935 г. саксонского земельного руководителя Имперской палаты по делам печати: «Моя борьба», по его словам, – священная книга национал-социализма и новой Германии, ее нужно «прожить» (durchleben)…
Все эти выражения, одно за другим, проносились у меня в голове, когда я входил в зал для дружины, и в самом деле: все они принадлежали к «дружине», свите одного этого слова, все они возникли благодаря одной и той же тенденции…
К концу моего пребывания в рабочем коллективе этой фабрики я наткнулся в «еврейском доме» на роман Георга Херрманна (автора «Еттхен Геберт») «Время умирает» [231] . Книга вышла в Еврейском книжном объединении, уже ее замысел был сильно затронут влиянием находившегося на подъеме нацизма. Не знаю, по какой причине в моем дневнике отсутствует подробный анализ всей книги; я выписал оттуда только одно предложение: «Жена Гумперта спешно покидает кладбищенскую часовню еще до начала панихиды по любовнице мужа, „а ее сопровождение (Gefolgschaft) не так поспешно, но все же быстро, делает то, что делает всякое сопровождение, – оно сопровождает ее“ [232] ». Тогда я принял все это за чистую иронию, за ту еврейскую иронию, которая была столь ненавистна нацизму, ибо она разоблачает лицемерную игру на чувствах; тогда я подумал: он протыкает это разбухшее слово насквозь, и оно жалко сморщивается. Сегодня этот пассаж предстает передо мной в ином свете, мне кажется, что он пропитан не столько иронией, сколько глубокой горечью. Ведь в чем состояла конечная цель, с чем был связан успех всех этих надутых сентиментальностей? Чувство не было здесь самоцелью, оно выполняло роль средства, промежуточного этапа. Чувство должно было вытеснить мысль, а затем уступить место состоянию оглушенного отупения, безволия и бесчувственности, – откуда иначе взялась бы необходимая масса палачей и мастеров пыточных камер?
231
Георг Херрманн – псевдоним немецкого писателя Георга Борхардта (1871–1943). Его романы о жизни берлинских евреев эпохи Бидермейер («Еттхен Геберт», 1906, «Генриетта Якоби», 1909) имели большой успех. Роман «Время умирает» вышел в 1934 г.
232
Снова игра слов: Gefolgschatt (сопровождение, свита; дружина) – folgen (сопровождать, следовать).
Что делают члены совершенной дружины, свиты, сопровождения? Они не думают, они уже больше не чувствуют – они сопровождают.
XXXIV
Один-единственный слог
Свидетелем нацистских шествий – не на газетных фотографиях, не в радиопередаче, а въяве, – я стал только в последний год существования Третьего рейха. Ведь даже когда я еще не носил еврейской звезды – а со временем это стало обязательным, – я, заметив приближавшуюся колонну, спешил свернуть в безопасную боковую улицу; ведь иначе мне пришлось бы приветствовать ненавистное знамя. В последний год нас сунули в один из «еврейских домов» на Цойгхауспляц, а там – из коридора и кухни – открывался вид на мост Каролабрюкке. Всякий раз, как на противоположном берегу, на празднично убранной набережной происходило очередное торжественное собрание – например, с речью Мучманна или даже с выступлением «фюрера Франконии» Штрайхера, – через мост шествовали с песнями под своими знаменами колонны SA и SS, HJ и BDM. Каждый раз это зрелище производило на меня сильное впечатление, и каждый раз я с отчаянием спрашивал себя, какое же впечатление производит оно на других, не столь критически настроенных людей?
Всего за несколько дней до нашего dies ater [233] , 13 февраля 1945 г., шли они с песнями через мост, щеголяя бравой выправкой. Но песни их звучали немного по-другому, чем марши, которые распевали баварцы в Первую мировую войну, более отрывисто, немелодично, скорее это походило на лай, – ведь нацисты всегда утрировали все, что касалось военного дела; вот так их добрый старый порядок, их уверенность и маршировали, и пели там внизу. Давно ли пал Сталинград, свергнут Муссолини, давно ли враги дошли до германских границ и пересекли их, давно ли фюрера пытались убить его собственные генералы, – а там внизу всё маршировали, всё пели, и всё жила еще легенда о конечной победе или же всё подчинялось насилию, заставлявшему в нее верить!
233
черного дня (лат.). Имеется в виду день, когда союзническая авиация разбомбила Дрезден. См. прим к с. 100. [прим.78].
Помню несколько текстов, которые я подцеплял то тут, то там. Все было так грубо, бедно, далеко от искусства и от народного духа: «Камерады, которые [которых] расстреляли Рот фронт и реакцию [реакция], маршируют вместе с нами в наших рядах» [234] – это поэзия песни о Хорсте Весселе. Язык сломаешь, да и смысл – сплошная загадка. Если «Рот фронт» и «реакция» – подлежащее, то расстрелянные камерады существуют лишь в воображении марширующих «коричневых батальонов»; но может быть и так (ведь «новую немецкую песнь посвящения», как она именуется в официально утвержденном школьном песеннике, срифмовал еще в 1927 г. Вессель), может быть – и это, пожалуй, ближе к объективной истине – камерады, посаженные в тюрьму за перестрелки, маршируют в своем тоскливом воображении вместе с товарищами по SA… Кто из марширующих, кто в толпе будет думать о таких грамматических и эстетических тонкостях, кто вообще будет ломать голову над содержанием? Разве одной мелодии, одного строевого шага да нескольких ничем не связанных друг с другом оборотов и фраз, апеллирующих к «героическим инстинктам» – «Знамена выше!.. Штурмовику дорогу!.. Взовьются Гитлера знамена…», – не достаточно для создания нужного настроения?
234
«Kameraden, die Rotfront und Reaktion erschossen, / Marschiern in unsern Reihen mit».
Я невольно вспомнил то время, когда германской уверенности в победе был нанесен первый удар. С какой легкостью геббельсовская пропаганда превращала тяжелое и полное рокового смысла поражение чуть ли не в победу, и уж во всяком случае – в высший триумф солдатского духа. Я специально выписал тогда одну фронтовую сводку; эта выписка, конечно, давно лежит вместе со всеми моими дневниковыми записями в Пирне [235] , но сводка стоит у меня перед глазами: на предложение русских сдаться, говорилось в ней, солдаты на передовой хором ответили отказом, подтверждая непоколебимую верность Гитлеру и своему долгу.
235
См. прим. к с. 47. [прим.41].
В самом начале нацистского движения хоровые декламации (Sprechch"ore) были очень популярны, они снова всплыли во время сталинградской катастрофы там на фронте, но в самой Германии они уже больше не звучали, лишь транспаранты – как дремлющие ноты – напоминали о них. Я часто спрашивал себя, а теперь мне это снова пришло в голову, почему хоровая декламация действует сильнее, резче, чем обычная песня. Думаю, вот почему: язык есть выражение мысли, хоровая декламация бьет непосредственно, как кулаком, по сознанию слушателя, стремясь подчинить его себе. В песне есть смягчающая оболочка – мелодия, разум покоряется окольным путем, через чувство. Да и сама песня марширующих адресована, собственно, не слушателям, стоящим на обочине; их зачаровывает только шум струящегося сам по себе потока. И этот поток, это ощущение принадлежности к сообществу, создаваемому маршевой песней, возникают легче и естественнее, чем при хоровой декламации: ведь в пении, в мелодии создается общее настроение, а в предложении-речевке сливаются воедино мысли целой группы людей. Хоровая декламация более искусственна и отрепетированна, она подчиняет сильнее, чем пение.
Нацисты в Германии после прихода к власти очень быстро забросили хоровую декламацию, в ней уже не было нужды. (Для культовой хоровой декламации, которая иногда использовалась на партсъездах и прочих торжественных мероприятиях, справедливо по сути дело то же, что и для коротких рубленых возгласов на демонстрациях: «Германия, пробудись! Жид, издохни! Фюрер, приказывай!» и т.д., и т.п.)
Меня особенно угнетало то, что никто не собирался отказываться от старых зарекомендовавших себя грубых песен, никто не считал необходимым покончить с хоровыми декламациями, слегка умерить безмерную похвальбу и угрозы, которыми были пропитаны тексты песен. А тем временем «молниеносная война» (блицкриг) превратилась в «войну нервов», а «победа» – в «конечную победу», тем временем захлебнулось последнее великое наступление [236] , тем временем… да нужно ли снова перечислять все провалы? Они маршировали и пели, как и прежде, а все внимали этому, как прежде, и нигде в этом бесстыдном пении нельзя было почуять намека на слабину, что могло дать пищу для хрупкой надежды…
236
В декабре 1944 г. в Арденнах.