Лукреция Флориани
Шрифт:
А Лукреция все не возвращалась, она, видно, даже не думала о том, где Кароль, почему он ушел из сада! Минуты казались ему часами, чуть ли не годами. Хорош и Сальватор, друг, лишенный чуткости! Тешит ее подобными рассказами и бросает отравленные слова в чашу, где заключено счастье влюбленных! За четверть часа Кароль столько выстрадал, что ему показалось, будто он постарел на целый век. Наконец он с трепетом услышал голоса Флориани и графа — они проходили мимо его окна. Она смеялась! Сальватор пересказывал ей остроты Боккаферри, вспоминал его забавные поступки. Они смешили Лукрецию, а он, ее возлюбленный, в это время терзался, о чем она, видите ли, даже не подозревала!
Бедная Флориани и в самом деле ничего не подозревала. Ее не встревожило отсутствие Кароля, она просто решила, что предмет беседы его не занимает и он предпочел уйти, чтобы погрузиться в привычные размышления. Много раз, когда они с князем приближались к хижине старого Менапаче, Кароль говорил ей, что он, пожалуй, входить не станет, а лучше уж подождет ее под розовыми акациями на берегу озера и будет мысленно продолжать начатый с нею разговор!
Все же сердце напомнило ей о возлюбленном скорее, чем того хотелось Сальватору. Граф охотно удержал бы Лукрецию в парке, с тем чтобы она рассказала ему о своей любви. Однако она уже довольно сильно углубилась в тот необычайный мир, который раскрыл перед нею Кароль, и потому против обыкновения не спешила бездумно предаться откровенным дружеским излияниям. На сей раз Лукреция боялась, что не сможет выразить безмерность своего счастья или что Сальватор не совсем верно ее поймет. Вот почему она отделалась лишь несколькими словами, а затем с несвойственной ей, но вполне простительной хитростью вновь перевела разговор на судьбу Боккаферри и повела своего гостя к дому, ибо обнаружила, что Кароля нет в саду: сколько она ни искала его глазами, все было напрасно.
Едва переступив порог гостиной, Лукреция под каким-то предлогом вышла и направилась в покои князя. Кароль был в таком ужасном состоянии, что лицо его исказилось до неузнаваемости. К тому же в его груди кипела глухая ярость. Боясь, что у него не хватит сил притворяться, и не желая, чтобы его застали в таком виде, он, заслышав шаги в галерее, совсем потерял голову и выбежал на лестницу через другую дверь, предоставив своей возлюбленной безуспешно искать и звать его.
Опомнился Кароль уже на берегу озера. Однако вскоре он заметил, что над купами росших поблизости деревьев поднимается облачко табачного дыма, который, как ореол, всегда окутывал голову Сальватора на прогулке; подумав, что приятель вот-вот обнаружит его, и страшась взгляда Сальватора еще больше, чем взгляда Лукреции, князь устремился к крытой камышом хижине старика Менапаче: он был уверен, что никому не придет в голову искать его там, ибо он никогда туда не заходил. Перед тем Кароль увидел, что рыбак вместе с Биффи отчалил в своей лодке от берега, и теперь он радовался возможности еще немного побыть в одиночестве, хотя бы до тех пор, пока соберется с силами и вернет себе наружное спокойствие.
XVII
Он и в самом деле скоро успокоился и даже стал упрекать себя за то, что позволил чудовищной химере завладеть его воображением. Вид хижины, в которую он ни разу еще не заходил со дня своего приезда и которую тогда не рассмотрел в подробностях, теперь, когда он остался в ней один и был во власти страстного чувства, наполнил его необычайным волнением.
Внутреннее убранство этого сельского жилища, которое Биффи содержал в безукоризненной чистоте, не претерпело никаких изменений со времени детства Флориани; если старый рыбак, скрепя сердце, согласился на некоторые переделки, вызванные необходимостью укрепить и благоустроить хижину, то он решительно воспротивился попытке обновить мебель и повесить новые занавеси вместо прежних из грубого холста. Единственным предметом, напоминавшим здесь о цивилизации, была большая гравюра в палисандровой раме, висевшая над кроватью старика. Кароль нагнулся, чтобы разглядеть ее; то был портрет Лукреции в расцвете ее славы и красоты: она была изображена в наряде Мельпомены со скипетром в руке. На голове ее красовалась античная диадема, одно плечо было обнажено. Величавую фигуру обрамляла затейливая виньетка, в ее завитушках были помещены различные атрибуты нескольких муз: маска Талии, легкий полусапожок и котурн, рожок, книги, жемчуг, мирты Каллиопы, Эрато и Полигимнии. Выдержанное в академическом стиле двустишие на итальянском языке утверждало, что Лукреция Флориани, трагическая и комическая актриса, автор героических и исторических пьес, и прочее, и прочее, соединяла в своем лице все таланты и все качества, которые составляют славу театра и изящной словесности.
Гравюра эта была подарена Лукреции римскими любителями театра в знак уважения к ней; она не захотела держать ее у себя на вилле, и старый Менапаче, услыхав от какого-то слуги, что такая прекрасная вещь стоит никак не меньше двухсот лир, забрал гравюру к себе.
Он повесил ее над небольшим рисунком, сделанным пастелью: то был портрет девочки лет десяти или двенадцати в крестьянском платье, с розой в волосах, заколотых большой серебряной шпилькой; на ней была тонкая белая блузка и кирпично-красный корсаж. Этот портрет, заинтересовавший Кароля гораздо больше, чем гравюра, не отличался мастерством исполнения, но зато излучал наивное очарование. Чувствовалось, что изображенная на нем девочка чиста и бесхитростна, умна, простодушна и естественна. В нижней части рисунка была надпись: «Антониетта Менапаче в возрасте десяти лет, написанная с натуры ее крестной матерью Лукрецией Раньери».
Два этих портрета, висевшие в скромной хижине, где родилась Лукреция Флориани, составляли резкую противоположность один другому: на первом была изображена деревенская девочка еще никому не известная, но счастливая, хорошенькая, беззаботная, с невинной улыбкой на лице, с открытым и веселым взглядом, ее крепкую, еще плоскую грудь целомудренно прикрывала толстая и грубая сорочка; на втором портрете была запечатлена великая актриса, прославленная, но не нашедшая счастья женщина, красивая, гордая, с выразительным взглядом, величественной осанкой; у нее была грудь богини, едва прикрытая легкой тканью. Созерцая два этих образа, Кароль испытывал одновременно страх и боль; он не мог бы отрицать, что между обоими портретами есть несомненное сходство, что Лукреция сохранила или вновь обрела, опять вернувшись к безмятежной жизни, ту трогательную прелесть, какой дышал невинный облик Антониетты Менапаче. Но благородство, изысканность и неотразимое обаяние, которыми были отмечены черты актрисы Флориани, повергли его в трепет, ибо его глазам впервые предстал ее подлинный образ, пусть даже несколько приукрашенный, но зато глубоко раскрытыйвосхищенным художником. Окружавший ее ореол ослеплял Кароля, и ему захотелось снова перевести взгляд на полевую розу, украшавшую чело девочки. Ему казалось, что гордая муза благодаря своему прошлому ускользает из-под его власти, между тем как эту девочку, принадлежащую только Богу, у него никто не мог отнять.
И все же у Кароля достало мужества долго и внимательно рассматривать лик музы, и каково же было его смятение, когда под виньеткой он разобрал сделанную крохотными буквами надпись, гласившую, что этот орнамент придумал и выполнил Якопо Боккаферри!
Он уже было совсем позабыл, а теперь вдруг опять вспомнил это окаянное имя, которое, без сомнения, совершенно напрасно целый час терзало его воображение. Боккаферри не был создателем портрета, на нем стояла подпись другого, гораздо более известного художника, однако он тоже приложил руку к этому творению; возможно, он видел, как Флориани позирует живописцу, одетая в прозрачную тунику, — в ту пору она была в расцвете лет, полна сил и красива; теперь же, когда она встретилась с ним, Каролем, уже клонилась к закату… Словом, этот Боккаферри был с нею хорошо и весьма близко знаком, коль скоро он не краснея принимает от нее помощь! Как тесно должен быть связан с женщиной мужчина, если только он не последний негодяй, чтобы брать у нее деньги! А если Боккаферри и в самом деле всего лишь художник, которого беспутная жизнь и разгул превратили в презренного попрошайку, то как может Лукреция, эта святая женщина, которую он, Кароль, боготворит, знаться с подобными людьми?
«Коли ты возлюбленная князя Кароля, то как можешь ты вспоминать о таких товарищах по ремеслу?!» — подумал он.
Безумная гордыня, рожденная любовью и в свою очередь порождающая ревность, овладевая человеком, нередко внушает ему столь нелепые мысли. Но совершается это исподволь, как будто внутренний голос нашептывает ему подобные глупости на ухо, и его охватывает гнев, хотя он и сам не отдает себе отчета в том, что именно вызвало в нем такую ярость и боль.
Кароль обхватил голову руками, и ему вдруг непреодолимо захотелось удариться ею об стену. Если бы любой акт насилия не противоречил его привычным представлениям и внушенным с детства правилам, он бы уничтожил роковой портрет. Но устремленный на него гордый и ясный взгляд актрисы помог ему постепенно успокоиться. Если портрет написан рукою мастера, во взгляде изображенного на нем человека всегда есть нечто пугающее: задумчивый и пристальный взгляд словно вопрошает, что вы думаете о его обладателе. И Кароль это ощутил. Актриса, казалось, говорила ему: «По какому праву ты меня расспрашиваешь? Разве я тебе принадлежу? Разве ты дал мне мой скипетр и корону? Опусти свои любопытные и дерзкие глаза, ибо я никогда не опускаю своих, и моя гордость победит твою».
Уже ослабевший из-за неистовой борьбы с самим собою, Кароль внезапно стал жертвой галлюцинации. В каком-то ребяческом страхе он поспешно отвел глаза и начал смотреть на прелестную пастель. Он обнаружил в этом рисунке новое для себя очарование; мало-помалу чистый, нежный и глубокий взгляд милой Антониетты окончательно покорил его, и князь расплакался: ему почудилось, будто он прижимает к груди эту темную девичью головку.
В эту минуту в хижину вошла Лукреция; она повсюду тщетно искала Кароля и незадолго до того спрашивала у отца и Биффи, не повстречался ли он им; испуганная слезами юноши, она кинулась к нему и с тревогой обняла, называя самыми нежными именами и задавая бесчисленные вопросы, в которых сквозила тревога.
Он не мог, да и не хотел отвечать. Как было ему признаться и объяснить ей все, что происходило в его душе? При одной мысли об этом он краснел, и, к чести Кароля, следует сказать, что если он бывал порывист и несправедлив, точно избалованное дитя, то вслед за этим тотчас же раскаивался и выражал свою любовь и признательность, точно самый очаровательный ребенок, которого боготворят окружающие. Едва он почувствовал нежные объятия сильных рук, которые служили ему прибежищем от смертельного страха, едва его сердце, окаменевшее от страдания, забилось ровнее, ощутив рядом биение матерински любящего сердца, он разом забыл свои безумные подозрения и вновь почувствовал себя самым счастливым, самым покорным и самым доверчивым из смертных.
В этот миг он предпочел бы скорее умереть, чем нанести оскорбление дорогой его сердцу женщине, признавшись ей в своих подозрениях. Кстати, у него был отличный предлог, весьма трогательный и простой, который мог объяснить его волнение и слезы: он молча указал на пастельный портрет, и Лукреция, которую глубоко растрогала его душевная чуткость, в восторге прижалась губами к красивым рукам и волнистым волосам своего юного любовника. Никогда еще она не чувствовала себя такой счастливой и такой гордой оттого, что внушила столь сильную любовь. Бедная женщина даже и представить себе не могла, что всего несколько минут назад она вызывала в Кароле чувство, близкое к омерзению.