Луна в ущельях
Шрифт:
Вся горечь, все унижение последних недель бросились Зойке в голову. Она рывком села на диване, спустила ноги:
— Подонок ты, подонок... — и по-деревенски, нараспев, горько добавила: — Зачем только я на тебя два годочка молодых, невозвратных, истратила... — Она опять легла, повернулась лицом к стене.
Лебедь молча вышел.
Зойка не заметила, как задремала. Ей привиделась голубоватая даль родной Журавлинки. Отражаясь в воде, плывут между кувшинками белые облака. Зойка в куцем ситцевом платьице, из которого давно выросла, стоит одна на берегу. Задул с понизовьев ветер, может, гроза будет, любит она грозу. Вот ветер тряхнул прибрежные кусты, понес сорванные листья. Но грозы так и не было. Прошла где-то стороной.
А берегом идут деревенские девчата в ярких платочках, выводят высокими голосами частушки — страдают. Немного позади степенно, вразвалочку, шагают парни, тоже подпевают, и баянист с ними. В страданье говорится о девичьем сердце, схороненном на дне речки, под камнем, о том, чтобы обманщик и погубитель сторожко ходил по крутому берегу...
Плывут по небу облака, стелется песня над речкой, над вечереющими лугами. Девчата и парни проходят мимо, не заметив стоящую за кустом Зойку. И хорошо, что прошли мимо. Она лучше побудет одна, поплачет. Уткнувшись лицом в мягкий замшелый пень, Зойка плачет светлыми, беспричинными, девичьими слезами. Потом набирает в карман горьких ярко-красных ягод барбариса и тихо уходит домой. А заря на небе ясная-ясная...
Задремавшая было Зойка опять села на постели. Шум в соседней комнате все нарастал: там танцевали, притопывали, подпевали, свистели. Вот она, красивая жизнь!
Зойка расстегнула ворот платья, ей было душно. А на улице, наверное, по-прежнему метель, свежая, злая. Зойка вдруг поняла, что если вот сейчас не уйдет отсюда, то уже никогда не уйдет. Она начала собираться, пошла было к двери, но опять вернулась и села на прежнее место. Пусть кончится танец, можно будет свободнее уйти. Она молча уйдет — и все. Надо уйти.
4
Что-то опять разбудило Зойку. За стеной было тихо, потом донеслись резкие незнакомые голоса. В спальню торопливо вошел Лебедь, за ним плачущая Жанка.
— Теперь что будет, как узнает отец... — Жанка дрожала и безуспешно пыталась попасть руками в рукава жакетки.
— Раньше надо было думать, — нервно оборвал ее Лебедь, пряча в ящик стола заграничные книжки и торопливо запирая его. Он наглухо застегнул пиджак и сказал Зойке: — Какая-то шляпа не заперла входную дверь.
Зойка встала, надела туфли и сказала равнодушно:
— А может, это сделали умышленно?
— Умышленно? — Лебедь резко повернулся к ней. — Стало быть, это ты?
Зойка промолчала.
Дверь отворилась, и в комнату вошла высокая девушка в белом пуховом берете с повязкой дружинницы на рукаве. Это была Виктория Гончарова. Включив верхний свет, она оглядела комнату и заметила Зойку.
— И ты, конечно, здесь, — гневно сказала она, но, близко увидев Зойкины глаза, осеклась и добавила печально: — Бойся не врагов, а друзей своих.
Зойка все молчала, медленно крутя ручку на яшмовой подставке.
— Что за манера ночью врываться в чужую квартиру! — горячился Лебедь. — Советский закон обеспечивает неприкосновенность...
— А что говорит этот закон о растлении несовершеннолетних? — в упор спросила Вика.
Растерянно глянув на растрепанную, полупьяную школьницу, Лебедь опустил голову.
В другой комнате составляли протокол. Зовэн Бабасьев, освободив овальный столик от всего лишнего и сердито поглядывая то на его растопыренные разномастные ножки, то на лица спрашиваемых, записывал фамилии, место работы, адреса. Немного в стороне от всех в распахнутом коротком пальто с поднятым воротником стоял Вадим Сырцов. Он внимательно смотрел на все происходящее. Лицо его казалось совсем спокойным.
— Следующий!
Бабасьев колюче поглядел на парня, примерно одного с ним роста и возраста, только значительно уже в плечах. Черная рубашка, черные брюки, черный берет, напоминающий бескозырку, надвинутую на самые брови, — ни дать ни взять, «братишечка» времен Махно. Но нет, это был не махновец; это был, как сам он полагал, вполне современный молодой человек, правда, без определенных занятий. Короче говоря, перед Бабасьевым стоял Валерий Чиж.
Скользнув черными ленивыми глазами куда-то мимо Бабасьева, Чиж, растягивая слова, спросил:
— Чего надо, кацо?
— Фамилия, имя, отчество! — резко сказал Бабасьев.
— Если я сообщу, что я испанский гранд дон Родриго-Диего де ла Гарсиа, ведь не поверишь. Зачем же спрашиваешь? Думаешь, остальные сказали правду? — Чиж взял исписанный наполовину лист, пренебрежительно повертел в руках и кинул на стол.
Бабасьев забрал бумагу, неторопливо сложил вчетверо и, положив в карман, сказал:
— Придется тогда сопроводить вас в отделение милиции. Там будешь правдивый, дорогой.
— Не страшно тебе, кацо? — мрачновато усмехнулся Чиж, в упор глядя на Бабасьева.
— Было бы страшно — не пришел бы.
— Нас втрое больше. Может, будем считать, что вы ошиблись дверью? Ну!
— А меня почему не считаете? — выйдя из спальни, спросила Вика.
— Нельзя же так, товарищи, надо как-то договориться... — кинулся к ним потный, растерянный Лебедь. Галстук у него съехал набок, рубашка расстегнулась.
— Неинтересно ты, оказывается, живешь, — глухо выговорил Вадим.
Он стоял все так же спокойно. Как ни странно, он ругал сейчас самого себя... Увяз в своей геологии, ничего больше знать не хотел, ничего не замечал вокруг. А на свете, оказывается, вон что делается. Не заметил даже, в какую трясину Игорь забрел. А росли вместе, мог бы поинтересоваться. И Зойка как глубоко запуталась... А ты и от нее преспокойно отстранился. Чистоплюй ты и недотрога, а еще считал себя настоящим человеком. Непротивленец — вот ты кто! Вот Вика — настоящая, не боится перчаточки замарать, все на себя взяла, понимает, что мусор надо выгребать из жизни.
Вика в это время вносила в опись вещественных доказательств потрепанный альбом с фривольными открытками, но не выдержала своей роли и сказала печально, негромко, совсем невпопад:
— Как же вы так, ребята... как все это... Ведь каждому из нас отцом-матерью быть, детей воспитывать...
При этих словах Жанка затопала ногами и истерически всхлипнула.
Зойка до сих пор сидела в углу на стуле вся поникшая, темная, почти старая. Она слышала все как сквозь сон, видела только лицо Вадима, угадывала его мысли, проследила, каким взглядом смотрел он на Вику, уловила жалеющий, почти брезгливый, как ей показалось, взгляд, скользнувший по ней самой. Нет! Она не хочет оставаться в его памяти последним человеком. Не хочет. Черт с ним, с Лебедем, с его дурацким Чижом, — она, именно она сама не хочет, чтобы все так кончилось.