Луна в ущельях
Шрифт:
— Неприятности будут?
Он с несерьезной поспешностью кивнул.
— Выдюжим, папка?
Он улыбнулся и мотнул головой:
— Ну, я скоро прилечу. Ты остановишься у тети Мирдзы?
— Нет, в гостинице.
— Найду.
Уже когда минули сияющий огнями, хлопающий непрерывно дверьми, пахнущий фруктами и терпким человеческим потом вокзал и выходили на площадку для провожающих, Дина слегка нажала на руку отца и сказала:
— Я увезу его к нам.
— Как хочешь.
Чуточку помедлив, она сообщила еще тише:
— Я положу его в твоем кабинете.
— Не возражаю, — отец поцеловал ее в лоб и шепнул: — Только не забывай маму.
Геологи попрощались со всеми и, отказавшись от услуг автокара с низко посаженными красными вагончиками, зашагали по вымощенному серыми плитами летному полю. Махнула им вслед раза два маленькой смуглой ладошкой и Зойка, зябко кутаясь в мохнатую ворсистую шубку.
Высвеченный прожекторами лайнер стоял довольно далеко, и приземистая фигура отца в лавсановом реглане, от которой Дина не отрывала широко посаженных блестящих глаз, медленно уменьшалась и вскоре растворилась в темноте. Но Дина продолжала смотреть, пока не откатили трап, и воздушный корабль, разогнавшись, не двинулся с громом по взлетно-посадочной полосе.
В город возвращались уже глубокой ночью, кругом все спало, и только огни радиомачт багряно пылали в оконцах автомобиля. Дина старательно объезжала выбоины и заносы, чтобы не потревожить Вадима.
В узком зеркальце, укрепленном над белой поливиниловой баранкой, смутно отражались головы сидевших сзади Лебедя и Зойки. Они время от времени целовались, не открывая глаз, смешно, по-детски оттопыривая губы. Да, им не было тревожно. А Вадиму явно нездоровилось. Он дремал, свесив голову на грудь, изредка вздрагивал, как от сильного озноба. Куда же его везти? Если еще в аэропорту у нее не было никаких сомнений на этот счет, то теперь, сжимая баранку и чувствуя, как противно потеют ладони, она не знала — где ему будет лучше. Конечно, не у бабки Анфисы на Бруснинке, где он снимает угол, живя полтора-два месяца в году, и не у Лебедя. Разумеется, и дома не малое препятствие — мама. Однако поладить с ней легче, все-таки мать. Развезу этих щеглов — и домой. Итак, домой!
Заметив, в какую сторону отклонила Дина переключатель поворота, Лебедь затормошил ее:
— Куда же ты? Надо вправо!
Она притормозила:
— Куда направо?
— В больницу.
Машина слегка клюнула радиатором и замерла у обочины мостовой. От толчка Вадим поднял голову, обвел спутников тяжелым мутным взглядом и выдохнул сквозь спекшиеся губы:
— Простудился я, кажется, братцы. На Бруснинку мне.
5
Нет, не пришлось беспокоить в эту ночь ни бабку Анфису на Бруснинке, ни Ильзу Генриховну. Все спокойно проспали до утра, и только в десятом часу в спальне большой трехкомнатной квартиры Стырне зазвонил телефон.
Ильза Генриховна уже не спала, а дремала по обычаю в эти тихие утренние получасья. Она любила эти минуты, и домашние старались ее не беспокоить.
Резкий звонок заставил вздрогнуть Ильзу Генриховну, она выпростала из-под одеяла полную руку, нехотя потянулась к низкому туалетному столику с овальным зеркалом, ночником и телефоном.
Звонила Дина. Услышав в трубке ее голос, мать засветила ночник, взглянула на часы и удивленно спросила:
— Когда же ты успела исчезнуть?
— Я еще не приезжала, мама.
— Как? Ты еще на аэродроме? С отцом?
— Отец улетел.
— Почему же не едешь домой?
Трубка немного помешкала.
— Заболел Вадим. Понимаешь, заболел он. Он только что с поля.
— Ну и что? Ты доктор или жена ему?
— Я отвезла его в больницу и жду, когда закончится консилиум... Мама, я хочу привезти его к нам. Папа не возражает.
— Ополоуметь! Зачем это? Что подумают соседи!
— Наплевать на соседей. Надо его лечить. В больнице уход... — трубка осеклась и, помедлив, продолжала: — Больница перегружена. Я сама буду за ним смотреть.
— Выбрось эти бредни, Дина. Там без тебя обойдутся. А тебе с отцом надо было лететь.
— Пока он болен, я никуда не поеду.
Ильза Генриховна всего ожидала от дочери, но только не этого. Чтобы в доме был чужой мужчина, да еще больной! Конечно, с точки зрения этой девчонки, он не чужой, а чуть ли не жених. Но этому не бывать! Разве нормальная девушка может стать женой геолога? По полгода, а то и больше его нет дома. Ты жди, волнуйся, переживай за него. Нет, хватит! Я помучилась достаточно за свою жизнь и не позволю взбалмошной девчонке повторить роковую ошибку.
— Приезжай домой, поговорим, — сухо сказала мать и медленно положила трубку.
Ощутив, как сжалось и будто замерло сердце, Ильза Генриховна прикусила губу, полежала минуту с закрытыми глазами и только после этого накапала из склянки валокордину. В комнате разлился острый пряный запах. Выключив ночник, хозяйка раздернула на окне занавеси и зажмурилась от бившего в упор яркого солнца. Задернув назад половину, которая затеняла кровать, Ильза Генриховна легла снова.
Но блаженное состояние уже не возвращалось. Уже полезла в голову всякая чертовщина и про Грушу, и про училище, и про мастерскую, куда сегодня непременно надо занести моток шерсти — вот уж не думала, что не хватит шести мотков на кофточку. Неужели начинаю полнеть? И Грушка эта прелестна! До сих пор в ушах звенит от пылесоса, с которым она, конечно, нарочно, назло преследовала меня весь вечер: куда я — туда и она с этим гремучим змием. А попробуй-ка что-нибудь сказать. С удовольствием бы выставила, если бы можно было найти другую. А будут ли, интересно, роботы? Фу, какая чушь лезет в голову...
Да, опять жизнь грубо вторглась и отняла светлые коротенькие полчаса. Жизнь. А что это такое? Неужели тревоги и страхи, страхи и тревоги без конца? С тех пор как себя помнит, они не покидали Ильзу Генриховну.
Девочкой она боялась чертей, которыми, как утверждала бабушка, изобиловали холмистые леса ее родной Латгалии. Потом, когда родители, продав небольшое имение, перебрались в Ригу, она стала тревожиться за уроки в гимназии и ни за что не засыпала, пока не выучивала заданного назубок. Тревожилась за экзамены в музыкальном училище, за милые ее сердцу арии из «Банюты», автор которой, знаменитый композитор, сам был на экзамене и похвалил ее исполнение.
В 1940 году двадцатилетней хористкой Рижской оперы Ильза стала женой советского геолога Яна Стырне, приехавшего в Ригу в служебную командировку: в тот памятный год было поветрие выходить за советских. Считалось, что ей повезло: попался надежный, на десяток лет старше ее, уравновешенный человек, обрусевший латгалец, отец которого в числе латышских стрелков одно время состоял в охране Кремля.
Москва пленила Ильзу своими соборами (хотя и чуждой архитектуры), консерваторией, театрами. Однако ни капельки не уменьшились ее тревоги и страхи. Сначала ей было страшно за покинутых в Риге близких, за тяжело протекавшую беременность, за родившуюся в войну крохотульку Дину, за мужа, вечно пропадавшего в командировках. А в войну душа ее замкнулась наглухо. В оккупированной Риге мать, брата и малолетнюю сестренку схватили, найдя в каком-то поколении предков по материнской линии примесь еврейской крови. Правда была это или нет, а миновать печей Освенцима им не удалось. Отец, добродушный синеглазый великан, передавший единственной внучке форму и цвет своих глаз, дожил до возвращения Советской Армии, но так и не увидел Дины: папа с мамой увезли ее из Москвы на Восток. Старик умер в полном одиночестве.
Позади война, Москва, многочисленные переезды, позади уже добрая половина жизни, а треволнений не убавилось. Ей всегда не по себе, когда мужа нет дома. Она надеялась еще вернуться в театр и не хотелось связывать руки новой беременностью и новыми заботами. А когда надежды на возвращение рухнули и она пошла к музучилище учить вокалу других — тревоги за себя перенеслись на учеников и учениц, успехи которых должны были служить оправданием ее собственной неудавшейся карьеры в искусстве.
Но всего тревожнее, конечно, за Дину. Зря не родила еще двух-трех. Избалованное родительским вниманием единственное чадо росло своевольным, капризным, даже, пожалуй, жестоким в своем детском эгоизме, логика которого была до смешного проста: все родители — люди, а людям свойственна жертвенность; стало быть, мои родители должны пожертвовать всем ради меня. С этой позиции Дина и смотрела на все вокруг.