Ляля, Наташа, Тома (сборник)
Шрифт:
– Пить хочется, – вдруг послышался ее голос.
Он торопливо поднес ей стакан с водой.
– Давай поженимся, а? – вдруг громко произнесла она.
– Что? – не понял он.
– Нет, я говорю: давай поженимся, а то так очень страшно.
– Страшно?
Он вдруг почувствовал, что сейчас-то она и схватит словами все, от чего он старательно отмахивался.
– Не это ведь страшно, – проговорила она и крепко сжала его руку. – Не это ведь… Ну, вранье наше, или ссоры, или недомолвки… – она перевела дыхание. – Это чепуха. А вот то, что наступит день, когда у нас отнимут право быть вместе, потому что у нас этого права нет… Это, по-моему, просто невозможно.
– О чем ты? – сознательно не понимая, прошептал он.
– Я о том, – понизив голос, сказала она. – Я о том… что, когда кто-то из нас… будет уходить, – она запнулась, – навсегда уходить, давай мы лучше будем вместе. А то…
Он молчал. Она прижалась лицом к его лицу.
– Почему ты не отвечаешь?
– Не надо так шутить… – пробормотал он. – Почему это должно случиться? Глупости…
– Отец называется, – прошипела Люда. – Дед, называется. – Она щелкнула щипчиками для сахара, и ему показалось, что это клацнули зубы. – Думаешь, я не догадываюсь, как ты отдыхал? Мне-то наплевать, – и она закурила трясущимися пальцами. – Но странно все-таки, что ты можешь так заботиться о себе, когда твой ребенок…
– Что изменилось, пока меня не было? – устало спросил он.
– Что? – ахнула Люда. – Ничего не изменилось, вот это и ужасно! Томасу еще раз отказали в визе! Над ней просто издеваются! Кто-то постоянно звонит и вешает трубку! Ты посмотри на нее! Так ведь – не дай бог! – до петли доведут! – Люда громко всхлипнула. – А ко всему прочему, зять позвонил вчера, сказал, что никогда не даст ей вывезти мальчика! Подонок!
– Ну, – пробормотал он. – Подонок не подонок, но его можно понять…
Губы ее открылись, как кривое «о».
– Что понять?
– Как что? – взорвался он. – Это разве так просто – лишиться сына?
– Не тебе это говорить, – вдруг спокойно сказала Люда и смяла окурок в пепельнице. – Не тебе, дорогой.
Она подняла глаза от сероватой сморщенной струйки, и вдруг он увидел на ее лице ненависть. Из розового, блестящего от утреннего крема, оно стало серым, острым, волчьим. Словно тайна какая-то обнажилась перед ним. Чистая отстоявшаяся ненависть была в ее прояснившихся неподвижных глазах.
– За что ты меня так? – усмехнувшись, шепнул он. – Уж как-то слишком…
– Иди ты знаешь куда! – крикнула она и зажмурилась. – В гробу я тебя видала с твоими умностями! Попил моей крови, хватит!
Под утро он проснулся от невыносимой тяжести в сердце. Сквозь сомкнутые веки ему померещилось, что стеганые стены с золотыми шляпками гвоздей разбухают, движутся и напоминают коктебельскую морскую воду. Из розовой, освещенной солнцем, вода становилась пронзительно-красной, густой, тяжелой, вкус ее был вкусом крови, вкусом содранной родинки. Со всех сторон она хлынула на него, и, не просыпаясь, он начал судорожно шарить руками в поисках какого-то бинта, тряпки, полотенца. Ничего не было рядом, кроме большого знакомого тела жены. В голове отчетливо мелькнуло, что можно взять и использовать ее тело как тряпку или полотенце. И он увидел самого себя, спокойно приподнимающего Люду с простыни и вытирающего кровь ее теплой творожистой плотью. От ужаса он сразу же пришел в себя. Люда мирно спала рядом. Ее тяжелая увядшая голова прижималась к его плечу своей вытравленной перекисью прядью. Он хотел встать, но резкая боль в низу живота помешала ему. Нашарив рукой кнопку ночника, он осторожно спустил ноги с кровати, и тут же ладонь его почувствовала влагу. В нескольких местах на простыне были яркие пятна крови.
– Полное, полное обследование. Само по себе кровотечение из кишечника вызывается разными причинами, – объяснила ему старая усатая армянка, его лечащий врач из ведомственной поликлиники. – Сразу начинайте, не откладывайте. И направление к урологу я вам дам.
…остальное, в сущности, мне известно понаслышке. Из чужих недомолвок, сплетен, неловких замалчиваний…
– Ему вроде сразу предложили операцию, так? У него началась эта, как ее… Простата?
Разговор идет в присутствии моего отца, и тот хмурится.
– А он вроде спросил у врача: «Смогу ли я после операции?..» Понимаешь?
Многозначительная пауза, и разговор обрывается. Отец молчит.
– Ну, и когда врач сказал, что… В общем, он отказался. То есть он признался, что у него есть женщина, и потерять ее… То есть он себя просто погубил. Он попросил отсрочки. А вдруг обойдется?
Отец мой все молчит и молчит, хотя та, которая говорит, явно нуждается в его подтверждении.
– Я ничего не понимаю, – вздыхает она наконец, – такой ведь был любитель жизни… И – на тебе!
– Да, – негромко говорит мой отец. – Он был любитель жизни. Действительно, был.
Марину словно подменили. Раздражение, хмурое лицо, домашние скандалы прекратились. Несколько дней она ходила с торжественными, хитрыми глазами, исчезала с самого утра, запиралась у себя, а на Восьмое марта вдруг сунула няньке в подарок ядовитого цвета огромную мохеровую кофту. Наконец как-то вечером, размешивая ложечкой сахар, сказала родителям:
– Томас приезжает в конце месяца. Мы расписываемся.
– Господи! – разрыдалась Люда и тут же засмеялась сквозь слезы: – Слава тебе, господи!
«Значит – все», – сверкнуло у него в голове. Они уедут. Внук, сидящий у него на коленях, с размаху шлепнул ладонью по вазочке с вареньем. Вазочка перевернулась, и жидкое клубничное варенье растеклось по столу. Опять померещилась кровь. Что это? Бог мой! Как больно. Все разрывается, кровоточит. Она уедет и мальчика увезет. Они останутся с Людой. Так было когда-то давно, много лет назад, до рождения самой Марины: он и Люда. Молодые, вдвоем. А сейчас? Это ужас какой-то: они уедут навсегда. Отношения разорваны, испорчены. Кровоточит. Она не позвонит, не навестит. Дочка моя. Ведь моя? Люда вытирала варенье мокрым полотенцем. На белом полотенце клубничные ягоды краснели, как сгустки крови. Вот и всё. Не будет ни скандалов, ни истерик, ни упреков. Она уедет и увезет ребенка.
Черное лакированное дерево кровати отражалось в огромном зеркале. В зеркале мелькали растрепанные темные волосы Марины, ее растопыренные перламутровые пальцы, сжавшие чью-то огромную седую шевелюру.
– Сука ты, стерва, – сдавленно доносилось из вороха смятых простыней, смешиваясь с хриплым тяжелым дыханием. – Я ведь на тебе чуть было не женился тогда, после Барвихи. А ты, сука, на немца перепрыгнула! Ну, говори…
– Сережа! – вскрикивала Марина, и голос ее звучал влажным голубиным клекотом. – Сережик мой! Если бы ты тогда сказал мне, что это серьезно… А так… Сколько лет мы вместе…
Клекот замер в ее белом закинутом горле. Зеркало отразило мощную спину, вдруг побагровевшую, заслонившую собой ее упавшие перламутровые пальцы, перепутавшиеся волосы, поднятые колени. Хриплое дыхание оборвалось перепончатым странным звуком, напомнившим собачий лай.
В зеркале скользили медленные движения одевающейся Марины. Рука в нежных кольцах дотронулась до яркого пятна над левой грудью.
– Опять след оставил, – влажным голубиным клекотом сказала она тому, кто горою заросших шерстью мышц возвышался над смятыми простынями.