Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пилу начинает заедать, и отец останавливает нас, вбивает клинья в разрез. И снова мы пилим, и, кажется, этому не будет конца — липнет к спине взмокшая рубашка, немеет поясница, мелко дрожат колени, — и снова отец вбивает клинья; груша подрагивает, как-то неестественно колеблется, и амплитуда ее колебаний все увеличивается, и вот уже отец упирается руками в ствол, и мы с Черменом упираемся, наваливаемся изо всех сил, и дерево с протяжным треском клонится, рушится на землю, подминая под себя ветви.

Потом мы стоим, отдыхая, возле поваленной груши, отец, Чермен и я, а матери нет дома, и хорошо, что нет, зато является с улицы Таймураз, маленький, насупленный, он смотрит на опилки у наших ног, на нас самих, на грушу, спрашивает сердито:

«Зачем спилили?»

Потом вдруг:

«Кто посадил ее?»

Я поворачиваюсь к Чермену, Чермен к отцу, а тот, помедлив чуть, отвечает:

«Она была всегда».

Пульс 68, 76…

Стрекочет бритва. Жатва, косьба, косовица. Подчищаю огрехи. Провожу ладонью по щеке — гладко. Выдергиваю штепсель из розетки. Споласкиваю лицо холодной водой. Надеваю пиджак, пальто и шапку. Закрываю газовый кран на кухне. Свод правил для человека, покидающего дом. Гашу свет в туалете. Смотрю на циферблат будильника — все в порядке, мое «Я!» прозвучит вовремя. Гашу свет в комнате. Обратный отсчет — четыре, три, два, одни, старт!

Распахиваю дверь, захлопываю, распахиваю дверь парадного, с клубами пара вплавливаюсь в замороженный, оледеневший воздух.

В угрюмом свете простуженного утра зябко ежатся серые пятиэтажные дома. Крыши их едва различимы — там, наверху, еще не рассвело, там ночь.

Одолеваю пространство двора, иду мимо заснеженных цветочных клумб, мимо задубевшего белья, висящего на веревке, прохожу мимо дымящихся мусорных контейнеров. Кто-то из жильцов надумал поджигать их содержимое, и теперь объедки и очистки — свидетельства нашей жизнедеятельности — превращаются в процессе горения в углекислый газ и возносятся в небо. Наш двор, не отставая от века, вносит посильный вклад в загрязнение атмосферы, в умерщвление окружающей среды…

А груша лежала на земле день, другой, третий — мы разгружали кирпич, цемент, черепицу, готовились к строительству и не то чтоб забыли о ней, а старались не вспоминать, пока однажды, через неделю примерно, Таймураз не позвал и не повел меня к ней. Я увидел, и в горле у меня запершило, и я оплакал ее вторично, но про себя, чтобы не осрамиться перед Таймуразом, потом крикнул хрипло:

«Чермен!»

Он услышал, подошел к нам, и мы стояли у дикой груши, сваленной во имя нашего будущего, и ветви ее уже почернели, обвисли к земле, кора на них сморщилась, усохла, нераскрывшиеся почки окостенели, но у самой верхушки еще жила тоненькая веточка — все соки умирающего тела груша перекачивала в нее, и веточка стояла пряменько, как маленькое деревце, и на ней весело топорщились зеленые листочки, а между ними проглядывали только что распустившиеся бледно-розовые цветы.

«Торопится, — сказал всезнающий Таймураз, — цветет раньше времени».

Мы с Черменом молчали.

Из дому на веранду вышла мать, позвала нас обедать.

А если не вырастет на месте дикой груши, не разветвится наше генеалогическое древо-дерево?

И не поднимется к облакам супернебоскреб?

И дети, чтобы поиграть на травке, не будут спускаться с верхних этажей на голубых и розовеньких парашютиках?

А взойдет вместо всего этого громадный

ИСКУССТВЕННЫЙ ГРИБ,

который люди научились выращивать посредством нехитрых физических реакций.

(Как буднично это звучит, как пугающе-привычно, как слово СМЕРТЬ, например.)

Вижу зеленый огонек, поднимаю руку — у тротуара притормаживает, останавливается такси. Открываю дверцу, чтобы вступить в переговоры с водителем, но тот, опережая меня, машет рукой:

— Садись, ради бога, не впускай холод!

Усаживаюсь, называю адрес, водитель трогает с места, и улица, словно русло реки, принимает нас; мы движемся по ее асфальтовому дну — машины впереди, машины сзади, — тело мое безучастно плывет в автомобильном потоке, и плывут другие тела, и множество тел собралось на автобусной остановке, мелькнувшей мимо, и все они жаждут движения —

ЧАС ПИК,

а в таксомоторе вкрадчиво шуршит вентилятор отопительной системы, и я закрываю глаза и снова, как видеозапись, просматриваю свой сон.

Слышу уличные шумы и слышу голоса братьев, еду по городу и сижу с матерью за столом в нашем старом доме, и думаю вдруг, что она, возможно, шьет мне сейчас рубашку из довоенных ситцевых лоскутьев, примеряет ее на меня, и я, радостный, выскакиваю во двор, чтобы показать обновку Чермену, бегу к нему, проваливаюсь в сугробе, падаю, барахтаюсь в снегу, а он, смеясь, поднимает меня и несет в дом.

Мать качает головой:

«Ты не можешь этого помнить, тебе было тогда два года всего».

Она качает головой, а Чермен возвращается из леса, несет вязанку хвороста за плечами. Вязанка больше его самого, и он никак не может пройти в калитку, хворост цепляется, пружинит, но, наконец, Чермен протискивается боком и, остановившись, отирает ладонью пот со лба, смотрит на окно и видит мой приплюснутый к холодному стеклу нос. Матери нет дома, она пошла, быть может, на мельницу молоть кукурузу (если у нас была еще кукуруза), и я истосковался в одиночестве, и Чермен ободряюще подмигивает мне — на большее у него не осталось сил, — не скучай, мол, теперь ты не один, и я машу ему рукой, зову в дом, и он кивает в ответ, но проходит мимо окон к сараю, и вскоре я слышу стук топора.

«Ты помнишь не то, что б ы л о, а то, что мы рассказывали тебе потом, когда ты подрос».

«Значит, я черпаю из ваших запасов?»

«Да, — улыбается мать. — Но разве это плохо?»

Нет, конечно, только неясно — кто мог рассказать мне о длинной, узкой, колеблющейся спине той плакальщицы, которую я видел сегодня во сне, видел т о г д а и вижу сейчас, вижу позвонки, выпирающие из-под мутно-коричневой ткани платья, они являются один за другим, как живые, когда спина клонится вперед, они прячутся, словно играя, когда она выпрямляется, и с каждым наклоном они становятся все крупнее, и спина уже слишком мала для них, и она тает в воздухе, исчезает, а позвонки остаются, растут, двигаются, обнаженный позвоночник, скорбящий в пустоте о потерянном теле, о мире, обратившемся в прах.

«Оставь, ради бога, не было никакой спины, а если и была — забудь. Все это прошлое, зачем таскать его с собой, растравлять душу».

Да, наверное, то есть нет, простите, впрочем, да, конечно. Безусловно, все прожитое должно быть осмыслено, оценено, отсечено от настоящего и аккуратно сложено в окованный позеленевшей бронзой

СУНДУК ПРОШЛОГО.

Если вам понадобится какое-либо Воспоминание, достаньте его, повесьте на бельевую веревку, выбейте пыль, проветрите, после чего попользуйтесь целомудренно, сверните и положите на место. Помните при этом, что ваше Воспоминание может оказаться вовсе не вашим, и потому пользуйтесь им еще бережнее, чем было предложено вначале. Рекомендуется также четко различать Воспоминания приятные и неприятные. Первые способствуют хорошему пищеварению, а вторыми лучше не пользоваться вообще, ибо они имеют свойство вызывать укоры совести, а иногда и кошмары, неизбежное следствие которых — понижение общего тонуса и затруднение физиологических отправлений; Кроме того, не следует путать или совмещать Воспоминания с Реальностью. Одновременное присутствие в прошлом и настоящем истощает энергетические ресурсы организма и сокращает продолжительность жизни.

— Ну и мороз, — вздыхает таксист.

Слышу свой голос:

— Да, такой зимы у нас еще не было.

— В тридцать втором…

— В тридцать третьем…

— С тридцать второго на тридцать третий.

Какой-то шустрый «пикап», обогнав нас, лихо срезает угол. Белесоватое облачко выхлопа ударяется о бампер нашей машины, расползается по капоту. Таксист, чертыхнувшись, предлагает запомнить номер «пикапа». Повторяю про себя цифры, хоть и не знаю, зачем это нужно. Однако, поразмыслив чуть, догадываюсь: зная номер обидчика, таксист чувствует себя частично отмщенным. Мало того, он и мне дает возможность насладиться местью. В знак благодарности я высказываю сочувствие по поводу нервных издержек, связанных с его родом деятельности. Таксист сдержанно кивает, потом, помолчав немного, заявляет вдруг:

Поделиться с друзьями: