Любовь и утраты
Шрифт:
– Железно? – спросила Мария.
И в тон ей он заверил:
– Железно!
– Замётано! Ждём!
Тимофей вышел на улицу. Снег валил крупными хлопьями. Окна в Бельгийском посольстве продолжали светиться. «Трудяги!» – с откуда-то нахлынувшей неприязнью подумал. Не спеша, он шёл по переулкам. Было совсем тихо, ни звука не доносилось ниоткуда. Он взглянул вверх, снежинки легко ложились на лицо, приятно щекотали кожу; сквозь хлопья падающего снега сверкали звёзды. «Как там у них? – не имея в виду конкретно, у кого это «у них», подумал он, – узнаем ли когда-нибудь?» Выйдя на Тверской бульвар, Тимофей остановился у памятника Тимирязеву, долго смотрел на задумчивого учёного. «Скучно, наверное, так стоять ночью одному? – посочувствовал, проведя рукой в перчатке по тому месту, где когда-то памятник был повреждён немецкой бомбой, – но уж раз поставили, стой. Не всем дана такая честь». Он продолжил путь по заваленному снегом бульвару. Спать совсем не хотелось, и никакой усталости. Размышляя о разном, он всё время возвращался к неожиданному происшествию, которое сегодня привело его в квартиру в Хлебном переулке, и неотвязно в этих воспоминаниях всплывал образ Маши. «А всё-таки нос у неё длинноват», – подумал Тимофей. Он дошёл до того места, где когда-то стоял памятник Александру Сергеевичу, переехавший на противоположную сторону улицы Горького – за снежной пеленой памятник был едва виден, – повернул обратно и вскоре был у своего дома, находившегося совсем рядом с драматическим театром. Некогда, ещё на его памяти, театр назывался «Камерный», и подвизались в нём Таиров и Коонен. Тимофей часто бывал на спектаклях этого театра, пользуясь тем, что родители его школьного товарища служили там; теперь, состарившись, они продолжали всё так же служить в том же здании, только театр теперь носил имя Пушкина.
Тимофей вошёл в парадное. Внутренняя дверь была закрыта. Он взглянул сквозь дверное стекло: за столом дремала консьержка. Тимофей нажал кнопку звонка. Консьержка встрепенулась, распрямилась, насторожилась. Очнувшись ото сна, она, подойдя к двери, сложила обе ладони у лба козырьком, пытаясь разглядеть, кто там. Узнав Чумакова, проворно сбросила крючок.
– Здравствуйте, Тимофей Егорыч, припозднились вы сегодня.
В вопросе этом не было упрёка, скорее, забота.
– Да уж, извините, Марья Ивановна. Вечер больно хорош, гулял.
Она и видела, что весь он засыпан снегом. Тимофей стал перчатками сбивать снег с пальто, тут же подумав, что сделать это надо было на улице и что теперь консьержке придётся подтирать из-за его несообразительности пол в фойе. Другому консьержка нипочём бы не спустила, сделав суровое замечание, но к Тимофею у всех дежуривших посменно консьержек было особое отношение: он всех их знал по имени и отчеству, и не случалось праздника, чтобы не сделал им презента с сюрпризом.
Тимофей прошёл к лифту, поднялся в третий этаж, вошёл в квартиру и включил свет в прихожей. Его холостяцкая квартира, к которой он привык и которую любил, в этот вечер впервые показалась ему одинокой и неуютной.
Следующий день был насыщен делами важными и неотложными. В 5.30 его уже ждала машина у подъезда. Сначала – посещение конструкторского бюро, где он переговорил с теми проектантами, кто сейчас использовал его расчеты для выполнения поставленной перед ними задачи. Задача была трудная, ответственная, а главное – срочная. Сотрудники немного отставали, но пока всё ещё было в пределах нормы.
Проектанты – испытанные, проверенные в деле люди, к тому же энтузиасты и не новички; каждая встреча с ними была интересной. Даже если дела складывались не лучшим образом и назревало отставание от графика, здесь никогда не возникало напряжённой угрюмости и уныния. Эти умные, работящие люди, посвятившие себя трудному и новому делу, отдавшиеся этому делу целиком, не делившие день на рабочие часы и досуг – умственная деятельность у них продолжалась и дома за обедом, и в городском транспорте, и даже порой во сне, – умели встречать со спокойным юмором неудачи и недовольство начальства. Они отлично понимали: здесь главные они, здесь над ними нет и быть не может никакого начальства, никакого окрика, здесь они творят будущее. А если их и посещали высокие чины, то общение оказывалось рабочим, а порой руководство даже перед ними робело. Для этих людей существовал один начальник, один бог – Главный конструктор, все остальные как бы проплывали мимо, не задевая. Тимофей же здесь был своим. Его всегда встречали шутками и прибаутками, и обсуждение самых сложных, спорных вопросов проходило весело, без нервического напряжения, даже если случалось перечеркнуть, казалось бы, уже завершенную большую часть работы и начинать всё с нуля. Он понимал их с полуслова, они платили ему той же монетой. И ещё: он, как мало кто из ведущих инженеров, умел работать руками. У Тимофея были умные руки.
В этот раз у конструкторов Тимофей задержался недолго. Недавно сделанные им расчёты подтвердили: работа идёт в правильном направлении; выяснилось и то, что расчёты эти были перепроверены и подтверждены и Главным конструктором, и Мстиславом Всеволодовичем Келдышем, не раз и не два поздними вечерами звонившими ему, спрашивая: почему это так? а это этак? Теперь работа конструкторов, по всему, должна была быстро продвинуться, а значит, новый аппарат будет изготовлен к сроку, и полёт ещё одной группы космонавтов – а это было новое слово в сложном деле – окажется выполнен в срок. Позже Тимофей побывал в одном из сборочных цехов. По-настоящему никакого дела у него здесь не было, но он любил наблюдать, как в тишине под ловкими и умелыми руками специалистов постепенно возникает аппарат, которому суждено унести очередного космонавта в просторы Вселенной; ему нравилось чувствовать себя сопричастным этому сложному и интересному делу. Потом он отправился к себе в институт. Надо было подписать несколько бумаг, которые не могли быть отправлены без его визы, и ещё раз просмотреть завершённые несколько дней назад расчёты, так непросто давшиеся ему на этот раз, но которые безоговорочно были приняты Главным и пошли в работу. Расчёты эти оставили в его душе тревогу. Любой математик вам скажет: всякая формула оказывается правильной лишь тогда, когда имеет красивый вид. А этого-то и не было в последних его расчетах. А ещё следовало просмотреть гранки написанной им статьи, присланные из журнала «Авиация и космонавтика», чтобы потом не возникли претензии у тех, кто поставлен на стражу государственных тайн и секретов. Сроки поджимали, он задерживал выход очередного номера журнала – а статья была интересная, своевременная и нужная, – главред нервничал, но ждал. Но, несмотря на то, что весь день всё шло гладко и легко, он постоянно чувствовал присутствие чего-то нового, что отвлекает его, мешает заниматься нужным и главным. Он не мог понять, что, и это беспокоило. Слушая очередной доклад руководителя одной из институтских лабораторий, он вдруг вспомнил: «Это было вчера. Две женщины – мать и дочь. Маша. Её зовут Маша. Нос длинноват. О чём это я? При чём тут нос? А, это у Маши нос длинноват. Красивая девушка». На мгновенье ему показалось, что он слышит её голос, смех. «Непременно в ближайшие дни надо найти время навестить их», – подумал он, пропустив то, что ему говорил начлаб. Извинившись, попросил повторить. Начлаб не обиделся, заметил: что-то беспокоит руководителя, мешает сосредоточиться, – спокойно повторил то, что сказал минуту назад.
День подходил к концу. Тимофей попросил вызвать машину, чтобы ехать домой. По пути он ещё заскочил в больницу, что на Петровском бульваре, навестить одного из начлабов своего института, тому предстояла сложная операция, которой он боялся; надо было поддержать его. Водителя Тимофей отпустил, сказав, что прогуляется, подышит воздухом. День выдался безветренный, лёгкий морозец не стал помехой для прогулки, тротуары и дорожки на бульварах были уже очищены от навалившего вчера снега. В фойе больницы его встретил какой-то недовольного вида то ли охранник, то ли швейцар, ни за что не хотевший пропустить. Пришлось предъявить удостоверение депутата Верховного Совета СССР. Это подействовало, но, не желая признать поражения, всё-таки проворчал, что в верхней одежде никак нельзя, а гардероб закрыт.
– Куда ж я дену пальто?
– А это ваша забота, – весьма грубо ответил «цербер», – надо приезжать в часы посещений.
Тимофей был человеком незлобивым, но это замечание, а главное, тон, каким оно было сделано, возмутили его. Он понимал: порядок есть порядок, но хамство удручало. Хотелось одёрнуть грубияна, но он одёрнул себя: не бодаться же с этим наглецом. Сняв пальто, Тимофей бросил его на барьер закрытого уже гардероба и по чугунным ступеням бывшего Английского клуба поднялся на второй этаж, где находились больничные палаты.
– А охранять ваши вещи я не обязан, – крикнул вдогонку «цербер».
Встретившаяся ему медицинская сестра с уже наполненными и готовыми к применению шприцами на блестящем металлическом лотке помогла найти дежурного врача, совершавшего вечерний обход. Этот очень пожилой и очень усталый человек, целый день ассистировавший на операциях – самостоятельных операций он уже давно не делал, – желал только одного: поскорее закончить обход, выпить чаю, лечь в ординаторской на старый кожаный диван и уснуть. Узнав, для чего в неурочный час в больнице объявился этот человек, он проводил Тимофея в палату, где находился начлаб. Кроме последнего, там было ещё пятеро больных. В этой больнице оперировали лучшие московские хирурги, попасть сюда можно было только по направлению Минздрава, истоптав не одну пару башмаков или имея связи в «высоких сферах». Направление сюда для своего начлаба «пробивал» Тимофей; это оказалось не трудно, но потребовало времени. Обращаться с личными просьбами он не любил, но в данном случае это было не совсем личное, а значит, позволительно.
Начлаб лежал на койке, повернувшись лицом к стене. Он до дрожи боялся предстоявшей операции, но не хотел, чтобы другие видели это.
– Здравствуйте Иван Иванович, – сказал Чумаков.
Иван Иваныч повернулся на голос, на лице его появилась виноватая улыбка. Сейчас это был совсем не тот решительный, не боявшийся никаких преград и трудностей человек, которого уже не один год знал Тимофей. Перед ним лежал пациент, обуреваемый, буквально раздавленный страхом, страхом сознания, что врачи станут терзать его тело – ещё неизвестно, будет ли от этого польза, – страхом сознания, что он стоит на пороге жизни и смерти. Тимофей видел и понимал: какие бы слова он сейчас ни сказал этому, он не сможет освободить начлаба от страха, от ужаса перед тем, что завтрашний день операции может стать его последним днём. Так уж устроен человек. Не задумываясь о том, что он не вечен, что когда-то настанет и его конец, он бодро шагает по жизни, но однажды вошедшая в его мозг мысль о смерти уже не отпускает никогда, с этого момента он не может не думать об этом постоянно, не то чтобы ложится и встаёт с этой мыслью, но она постоянно присутствует в его подсознании, и освободить от страха перед смертью может только сама смерть, очень глубокая вера в бога или приверженность фатализму.
– А, это вы, Тимофей Егорыч, – слабым голосом и как бы удивившись, отозвался Иван Иваныч. – Спасибо, что навестили.
– Не нужно ли вам чего?
– А что мне сейчас может быть нужно? – каким-то потухшим голосом то ли спросил, то ли сообщил о своём положении Иван Иванович. – Последний парад наступает, – попытался он пошутить.
– Ну, что вы такое говорите. Вот завтра вас подлатают, и мы снова вместе будем делать большое и нужное дело, – попытался подбодрить Тимофей.
– Дай-то бог, дай-то бог.
– Я вас оставлю, – полушёпотом произнёс дежурный врач, словно извиняясь, – у меня там больные.
– Конечно, конечно. Спасибо вам.
Иван Иваныч перевернулся на спину и лежал с закрытыми глазами. «Делает вид, что спит», – подумал Чумаков, но он знал, что Иван Иваныч не спит, просто не может преодолеть страх и пытается спрятаться от него и спрятать страх от начальника. Говорить, по сути, было не о чем, не в том состоянии пребывал начлаб, чтобы вести сейчас долгие беседы. Надо было встать и уйти, но Тимофей, человек деликатный, не мог придумать, как это сделать, чтобы не обидеть, чтобы в его скором уходе Иван Иваныч не углядел своей безнадёжности. Всё-таки на прощанье Тимофей решил сказать по-мужски, что надо взять себя в руки, преодолеть страх, который может доконать, и тогда никакие врачебные усилия, никакие профессора не помогут. Решил сказать, но… не сделал этого. Понял: Иван Иваныч не готов принять подобные слова, они пройдут мимо его сознания.