Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Любовь к живым цветам
Шрифт:

В набитом битком скотовозе - так я называл автобусы - я ехал совершенно один, не чувствуя локтей, не замечая углов портфелей и запахов нечистого дыхания усталых людей, не слыша просьб передать билетик; у меня не было ни матери, ни отца, ни сестры - я оставил мертвецам отпевать своих мертвых и ничуть об этом не жалел. В метро тоже не было ни души, разве что случайная фраза из случайной книги залетела в память из-за чьего-то плеча: "Последний вопрос был задан Тернеру в упор, но его принял на себя Бредфилд, и Тернер его внутренне поблагодарил", да, пожалуй, еще коленки из-под рискованной мини-юбки - не твои, хотя ты наверняка уже была в пути со своей Сиреневой, Подбельского или Фестивальной.

"Площадь Ногина" тогда была конечной.

В сквере у памятника погибшим под Плевной гренадерам я неспеша выкурил сигарету, вдыхая вместе с дымом благословенный воздух Центра, и, двинув мимо Политехнического, проскользнув за спиной у Дзержинского, вышел, одолев подъем ущелья имени КГБ, на Кузнецкий. Мне кажется... да, точно, именно на Кузнецком, пробираясь сквозь толпу книжных спекулянтов, я впервые услышал твои позывные, еще слабые совсем, еще едва в шуме Центра различимые. У Пассажа они пропали, но когда, поднявшись по Столешникам, я увидел бронзовый зад могучего жеребца и державную спину князя Юрия, по преданию основавшего этот огромный город с кубистским безумием окраин, они снова тревожной азбукой Морзе застучали в моей голове. И, выйдя на Стрит, я бросился бежать - вдруг ты уже на Пушке?

За двадцать лет это слово так обтрепали, что из него сквозь просторные прорехи давно выдуло первоначальный смысл. Тогда тусоваться означало - просто быть рядом, когда ты вместе и в то же время сам по себе. Тусовщики никогда ни о чем не спорили, не пускались в рассуждения, не желали вникать ни в какие житейские подробности - на фоне огромной, неведомой истины слова теряли всякую цену и годились только для того, чтобы стрельнуть сигарету, спросить о времени да еще, пожалуй, уточнить, на чьем флэту сегодня засветится, скажем, соло-гитара из "Чистой случайности", делавшей Дип Папл один к одному. Тусовщики никогда не интересовались, кто ты, откуда пришел и куда собираешься уйти, - здесь никто не посягал на свободу другого, и сегодня на Пушке я был равным среди равных - почти: ядовитые испарения окраины все же проникали на поверхность, поднимаясь с самого дна души, но испортить этот день были не в силах: "Супер-Райфл" и "сорокопятка" на груди под свитером надежно хранили меня от них.

В том сентябре тусовка, еще не оправившаяся после распада "Beatles", была напрочь раздавлена известием о смерти Джимми Хендрикса. Несколько переносных катушечных магнитофонов крутили их вещи, и бронзовый поэт, такой же, как и мы, тусовщик, сложив на груди руки и чуть склонив голову, пытался вникнуть в новые для него гармонии. Дважды нас сгоняла милиция, мы молча уходили, но вскоре снова стекались почти в том же составе; сквозь нас, квантуемая светофором, в тщете бессмысленного движения просеивалась чем-то озабоченная толпа, голуби подходили совсем близко, некоторые даже позволяли трогать себя, по ветреному небу разматывалось, будто гигантский рулон слежавшейся ваты, скучное серое облако, норовя слопать солнце, и ничто: ни смерть, ни милиция - не могло отнять у нас свободу и любовь.

Напротив, у подножия памятника, на чугунной цепи сидела девушка: золотистые волосы, слинявшие до белизны джинсы в кожаных заплатках, на груди, подвешенный на шнурке, настоящий живой кактус в крохотном пластмассовом горшочке (все мы дети цветов); мы долго смотрели друг на друга, не отводя глаз. Она улыбнулась первой, и я кинул ей пачку "Стюардессы"; подцепив сигарету зубами, она наклонилась к соседу, рыжему цветочку, наряженному в перекрашенную в черный цвет офицерскую шинель с блестящими пуговицами (он играл что-то несусветное на детской, в три четверти, расстроенной скрипке) - и из-за сплошного занавеса ее волос выпорхнуло (тут же в клочья растерзанное ветром) облачко дыма; она снова мне улыбнулась и так же, по воздуху, над головами толпы, переправила пачку, но это ровным счетом ничего не значило: цветы просто растут, каждый сам по себе, даже если их высадить в клумбу.

Когда я понял, что тебя здесь нет? Когда наблюдал за слегка сдвинутой герлой со смешной, ступеньками обстриженной челкой над пухлым детским лицом, сосредоточенно выдувавшей в толпу мыльные пузыри? Или когда заметил, что ветер стих, а небо сделалось зеленым, и по нему пролегли длинные узкие облака, похожие на острова в море? Или тому виной бесконечный, рвущий нервы хендриксовский запил?
– его, отматывая ленту назад, снова и снова повторял уплывший на колесах мен с узким рябым лицом, одетый в длинную безрукавку, скроенную из картофельного мешка и расшитую цветными пацификами: вот что я тебе скажу, парень, раз за разом повторяла сумасшедшая гитара Хендрикса, белый ты или черный, не все ли равно, ты Адам, однажды изгнанный из рая, но ты вернешься туда, если пройдешь через этот огромный город; не слушай, парень, ничьих советов, забей покрепче кляп в паскудные глотки сирен, а на распутьях полагайся только на свое сердце и помни, что стоит опоздать всего на одну секунду или сделать каких-нибудь три лишних шага, ты, парень, потеряешь все: случай, подготовленный судьбой, лопнет, как мыльный пузырь, выпущенный этой сопливой герлой; и если я сказал тебе неправду, парень, - мне наплевать, белый ты или черный, - клянусь, я разобью свою гитару об асфальт!

У Никитских ворот я съел, обливаясь соком, плод манго, а косточку, похожую на глаз с ресницами, выбросил в урну.

Теперь я знал о тебе все: я знал про поджатые губы, красные сухие глаза и отекшие от ожидания у окна варикозные ноги матери, когда ты возвращалась во втором часу ночи домой, и про внезапный ожог пощечины на располосованной уличным фонарем кухне; я знал про духоту ночей и неутоленную муку тела, будившую фантазии, о которых некому рассказать, и про сокровенные минуты стыда и радости, и про мгновенный жар, бросавшийся в лицо при воспоминании о давешнем сне, когда крошащийся в рукав мелок учителя глухо постукивал по исцарапанному глянцу школьной доски; я знал, как завуч с бульдожьим лицом и мелкой завивкой, сквозь которую просвечивала розовая младенческая кожа, требовала удлинить радикально подрезанное коричневое школьное платье и запрещала появляться в школе в джинсах, и как тебя выставляли с уроков обществоведения, заставляя смыть накрашенные, как у Моники Витти (помнишь фильм "Не промахнись, Асунта!"?) глаза, и как, выйдя в пустынный школьный коридор, где тоскливо начинало тянуть под ложечкой от хлористой вони туалетов и развешанных по стенам стендов с жирными диаграммами, ты уже не возвращалась в класс, а, стряхнув с себя окраину одним изящно-брезгливым движением плеч, ехала оттянуться в Центр, потому что Центр - это праздник воров, наркоманов, педерастов, проституток, бывших знаменитостей, хиппи и таких, как ты и я, неприкаянных, выдумавших свою любовь из ненависти и одиночества.

Калининский кто-то обозвал вставной челюстью, а на языке тусовки он был Калинкой. Мне нравился ветреный простор мощенных плиткой тротуаров; мне нравилось разглядывать витрины без всякой мысли что-то купить - муляжи колбас и сыров, подвешенные на нитках башмаки и плоские, будто раскатанные катком, брюки, восторженные манекены были лишь причудливой фантазией, принадлежавшей всем и никому; мне нравилось, задрав голову, сидеть на бетонном бортике тротуара - если долго смотреть на высотки, становилось заметным, как они покачиваются от ветра, как скользит и дышит в их стеклах отраженное небо. Но надо было спешить, ведь ты была совсем рядом, а табличка "МЕСТ НЕТ" могла стать непреодолимой преградой для Адама с московской окраины.

Я не имел права на ошибку - как тот пресловутый сапер. Ты могла быть только здесь, в этом полутемном зале, где смесь запахов дыма сигарет, жареного мяса и вина, сдобренная потом танцующих, создавала особую, ни на что не похожую атмосферу порока и похоти, где юные, в прыщиках, мутноглазые, уплывшие в наркотическое далеко лица хиппи соседствовали с побитыми годами и алкоголем лицами торгашей и стукачей, где давно забытые знаменитости пропивали худосочную ренту былой славы с мальчиками с подведенными глазами, где в кабинке туалета - были б деньги - можно было получить порцию скоротечной любви, купить папиросу с гашишем или розовую промокашку с ЛСД, где нож в кармане был уместней авторучки, где бацилла триппера становилась причиной санитарных дней, - где было все, что отвергала окраина. Теперь там казино: рулетка, кости, блэк-джек, девушки-крупье в пионерской форме - светлый верх, темный низ - меняют фишки на доллары, а тогда за рубль девяносто можно было взять коньячный "Огни Москвы" или за два тридцать шесть "Шампань-Коблер" и целый вечер, медленно потягивая через соломинку, молчать, уставясь в одну точку. Ты, конечно, сразу поняла, речь - о "Метелице". Впрочем, я думаю, ты тоже называла ее "Метлой".

Я сидел у стойки на высоком табурете, обитом красной клеенкой, пытавшейся прикинуться кожей, спиной к залу и, потягивая коктейль, наблюдал из-под приспущенных век за барменом, который - что бы ты думала, делал?
– правильно, как и положено бармену, протирал полотенцем бокалы; сквозь гул голосов, грохот музыки (усилители тогда были ужасны, басы дребезжали), визг танцующих все отчетливей, все громче звучала висевшая под свитером "сорокопятка": DON'T LET ME DOWN, ты для меня все, DON'T LET ME DOWN, а все для меня - ты, DON'T LET ME DOWN, не оставляй меня, DON'T LET ME DOWN, не оставляй. Я не крутил головой (ненавижу манеру этих умников из английских спецшкол разглядывать с презрительной миной каждого проходящего, словно они копаются в дерьме), не пытался узнать тебя: у судьбы свои тайные знаки. Мучительный вдох в пять четвертей: NO-BO-DY-E-VER LOVED-ME-LIKE SHE DOES - будто последние пять шагов к вершине в разреженном горном воздухе... А теперь скажи - если не это, что тогда счастье?

Драка вспыхнула где-то в левом углу зала; натыкаясь на столики, она проломила коридор и, смяв танцы, выкатилась к эстраде. Я не обернулся, когда стихла музыка и стали слышны тяжелое пыхтенье, звон стекла, глухие удары - все и так было видно в зеркалах бара: распахнутые пиджаки, выбившиеся рубахи, съехавшие галстуки; у высокого, с внешностью иностранца, уже шла носом кровь и пачкала белую рубашку. Трое против одного невысокого, с короткой стрижкой бобрик, в которой явно преобладала седина; "бобрик" был ловок и увертлив, удары маленьких кулаков, белых и твердых, как биллиардные шары, точны и неожиданны, а его одежда оставалась в безукоризненном порядке. Я всегда болею за тех, кто в меньшинстве. Длинноногая девица в мини, в красной, перетянутой глянцевым тонким ремешком кофточке-"лапше" с пропотевшими подмышками уселась на соседний табурет, стрельнула у меня сигарету, и, прикурив от газовой "Ronson", предложила взять для нее коктейль "Коблер"; к счастью, денег у меня хватило. Она не сомневалась: когда-то этот коротышка - Петченко? Савченко?
– был чемпионом в легком весе и несколько боев закончил нокаутом; выпустив колечко дыма, она подмигнула мне как своему и только теперь снизошла, чтобы убедиться в своей правоте: "иностранец" сидел на стуле, откинув голову, и промокал кровавым платком нос, другой катался по полу, держась за живот, а третий под градом ударов отступал к двери (швейцар, с интересом наблюдавший бой, услужливо посторонился), он даже не пытался защищаться - просто прикрывал лицо или живот руками, но всегда с опозданием, когда кулак боксера достигал цели.

123
Поделиться с друзьями: