Любовь под боевым огнем
Шрифт:
– Напротив, нам здесь очень отрадно, – решилась промолвить Марфа, – здесь все так спокойно, кротко, возвышенно.
– Прекрасно, но нельзя же делать из меня монастырского служку. Ирина, ты одна в нашей семье обладаешь пока здоровыми нервами. Ты говорила, что мне, князю Гурьеву, не следует прятаться от людских взглядов. Ты права, нам нужно выбраться из этой западни на вольную волюшку. Будущий зимний сезон в столице обещает быть превеселым…
Артамон Никитич склонял дочерей на сторону своего плана как и чем умел.
– А что же, отец, ты будешь делать в Крыму?
– Дышать, любоваться морем, лечиться виноградом и бродить по горам. Здесь я ветшаю с поразительной быстротой, а там юг, тепло и живительные силы. Ты, Ирина, будешь лечить крымских татарчат, а ты, Марфа, поэтизировать. Я брошу историю Российского государства и займусь цветоводством. Но, Марфа, где же твое обручальное кольцо?
Марфа склонила голову и промолчала.
– На дне Волги! – объявила Ирина.
– На дне Волги? Что ты говоришь?
– Марфа безумствует по недостатку железа в крови, а Борис Сергеевич по излишку гуманности отступился от нее, говоря, что любовь должна приходить сама собой, как радуга.
– Какой прекрасный человек! – воскликнул князь. – Какая сила любви! Да ведь он любит тебя, Марфа, рыцарской любовью.
– Пусть так, но прости меня, отец, я не могу уйти из обители, – выговорила Марфа. – Я должна остаться возле матери и… что бы мне ни грозило… я не изменю своему долгу.
С безнадежно пытливым взглядом взглянул отец в ее глаза и убедился, что эта восковая девушка преисполнена фанатической решимости.
– А ты, Ирина?
– Отец, не могу и я следовать за тобой, – объявила неожиданно Ирина. – До сих пор я не решалась на признание, но теперь уже не могу отлагать далее… Марфа, мне нужно поговорить наедине с отцом, и притом о делах, в которых ты ничего не понимаешь.
Марфа поспешно оставила библиотеку.
– Я люблю Уильяма и дала слово выйти за него замуж, – объявила Ирина. – Знаю, этот брак тебе не по душе, но мои чувства превозмогли все соображения, и я прошу твоего, отец, благословения.
Артамон Никитич, откинувшись на спинку кресла, усиленно глотал подступившие рыдания. Расставаясь с Ириною, он терял половину своего сердца.
– Он увезет тебя?
– Увы!
– И когда настанет мой смертный час, то возле меня не найдется родственной руки, чтобы закрыть мне глаза. Дети, дети! А впрочем, ты не слушай меня, Ирина, нет, я справлюсь с этим старческим эгоизмом, я уйду с дороги твоего сердца. Твой выбор мне не нравится, но я… благословляю…
Благословением служили обильные слезы, которыми он оросил голову склонившейся перед ним дочери. Странное дело, Ирина тоже плакала, а между тем она презирала слезы как явление слабости и неумения повелевать собою.
Душевные испытания последних дней тяжело отозвались на здоровье князя. Временами он чувствовал принижение и воли, и мысли. Во всей его природе сказывались отупение и равнодушие. Приходилось слечь в постель.
Сила Саввич не в первый раз уже был свидетелем угнетения его душевной и физической бодрости. Явление это повторилось теперь в той же форме, в какой оно было однажды после размолвки с княгиней. Тогда совершенно случайно Сила Саввич увидел княгиню у ног мужа. После того она отправилась в монастырь, из которого никогда уже не возвращалась в Гурьевку. После этой сцены Артамон Никитич впал в бесчувствие, граничившее с психическим расстройством.
И теперь, как и тогда, Сила Саввич устроил больному постель в библиотечном фонарике, выходившем на Волгу, а себе приспособил ширмочки за дверью. Отсюда можно было слышать малейший шорох в библиотеке и наблюдать за всею анфиладой комнат.
Взглянув однажды на реку, Сила Саввич увидел у пристани пароход богатого волгаря Радункина, доставивший в усадьбу группу гостей.
Впереди выступал легкой самоуверенной поступью молодой генерал, популяризированный в ту пору сотнями тысяч иллюстраций и фотографий. По всей шири русской земли его портреты расходились несметными массами. Они занимали почетное место и в щепетильных гостиных, и в лубочных навесах. Он выделялся из общего генеральского фона вензелями, золотыми аксельбантами и, главное, двумя офицерскими теориями. Они не даются даром; притом же и как человек он импонировал своей наружностью. Согретый славой и считая за собою право на проницательный и слегка саркастический взгляд, он свободно чувствовал себя избранником не одних людей, но и судьбы. Отсюда возникло само собой некоторое кокетство с окружающим миром, даже некоторыми деталями, вроде изящной бородки, картавого произношения…
– Его превосходительство Михаил Дмитриевич Скобелев изволили пожаловать к нам! – доложил Сила Саввич, приотворив дверь в библиотеку.
– Очень рад, очень рад! – послышался довольно бодрый ответ больного. – Устрой его во флигеле.
– Не извольте беспокоиться.
За генералом поспешал старик Жерве, воспитатель и наставник его юности, пользовавшийся и в зрелые годы полным его расположением. То был единственный человек, которому удавалось заглядывать в глубь души своего питомца. По происхождению женевец, а по складу ума последователь Лагарпа, он и теперь старался направлять шаги питомца к добру и правде.
Сила Саввич встретил гостей у лестницы.
– Здравствуй, старый ворон! – приветствовал его ласково Михаил Дмитриевич. – Все ли здоровы в усадьбе?
– Благодарение Господу! Кому как положено… а ваше превосходительство надолго изволили к нам пожаловать? Любопытствую, собственно, насчет обстановки.
– Да вот теперь я не у дел и мне хочется попить для поправления здоровья волжской водицы.
– Хорошая, сударь, вода, хорошая! Для душевного спокойствия нет лучше этой воды. Пожалуйте во флигель.
Гурьевка оживились и повеселела. Располагая по произволу своими нервами, Михаил Дмитриевич наводил вокруг себя и ясную погоду, и тучки.
В ту пору наша отечественная жизнь готовилась озариться усиленным северным сиянием. В гостиных столицы и юные ласточки, и старые скворцы щебетали и на ушко, и вслух о предстоявших грандиозных реформах. Указывали и на их авторов. Диктатура сердца была у всех на языке…
По личному положению и по связям с высшим обществом Михаил Дмитриевич находился у самого водоворота столичной жизни, поэтому для князя как собирателя исторических материалов он был вдвойне дорогим гостем. Улучшение в состоянии здоровья позволяло уже больному выходить в столовую, но ему очень нравились дружеские завтраки в библиотеке в обществе Михаила Дмитриевича, Можайского, Узелкова и Жерве. Здесь не было разницы в чинах, положениях и летах.
– Из того, что известно, никакой историк не дает правильного определения о прошлогодней рекогносцировке нашего отряда в оазисе Теке, – заметил однажды за завтраком Артамон Никитич. – Помогите мне подойти к истине, иначе мои мемуары…
– Ваши мемуары – сама правда, – прервал его Михаил Дмитриевич, – но они утратят эту драгоценную сторону, если вы назовете прошлогоднюю авантюру за Каспием рекогносцировкой. Экспедиция была задумана недурно, но внезапная смерть Лазарева… и нужно же было истинно военному человеку умереть от какого-то глупейшего карбункула! Неужели и меня смерть застигнет не у Мраморного моря, не на вершине Гималаев, а на подушке, пропитанной ландышами из Берлина… Тьфу!