Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
С тех пор прошло больше года. Кто знает, сколько тяжелых минут выпало на нашу долю, скольким опасностям и испытаниям мы вместе подвергались!
И вот этот самый Селиванов стоял теперь передо мной, чтобы ответить на мой вопрос.
— Ну так говори, почему ты скрыл, что пальма искусственная? — повторил я вопрос.
— Да какая была надобность? Радость и так недолговечна, сама угаснет.
— А ты разве не знаешь, что у лжи короткие ноги?
— Короткие ноги у глупой лжи, а умная-то переживет сотни поколений.
— Что за ерунда, откуда ты это взял?
— Я так понимаю: без лжи человек не проживет.
— Это почему же?
— Жизнь горька, надо ее подсластить.
— И ты считаешь ложь сладостью?
— Когда ложь необходима, она как сахар сладка!
— Тогда как же праведники живут на белом свете?
— Одна только правда, как и голая ложь, — не годится; их надо смешивать, сдабривать одну другой, а чего требуется больше, это зависит от обстоятельств. Тот, кто умело их замешивает, тот и мудрец.
— Мудрец или же просто безнравственный человек?
— Безнравственность — обман с дурной целью, а обмануть с пользой — уже мудрость.
— Выходит, ты согласен с тем, что проповедуют иные философы: правды, мол, не существует и не ищите ее?
— Нет, я этого не говорю; правда существует, но иногда ее добиваются с помощью лжи. Ложь — это мостик на другой берег, на берег правды.
— Ты это в священных книгах вычитал?
— Нет, сейчас мы ушли далеко вперед от священных книг.
— По-нашему это называется чушью, Селиванов!
— Как хотите, так и называйте. Я только хочу сказать, что есть ложь во спасение душ…
Я отпустил Селиванова и задумался: что будет, если после войны все начнут философствовать и расплодится видимо-невидимо доморощенных теоретиков? Оперируя категориями ортодокса-фронтовика, я тогда пришел к заключению, что существует единственный выход: надо всех занять делом, да притом так, чтобы ни у кого не оставалось времени на размышления…
Если говорить откровенно, то вообще-то незаменимым средством наведения порядка в общественных делах я считал в те времена военную дисциплину и удивлялся, что некоторые начальники этого не понимали. Но особенно меня удивляло то, что не все думали таким образом.
И более того! Когда я поделился этой мыслью со своим единственным другом — старшим врачом дивизиона, он окинул меня таким взглядом, что я явно почувствовал его отчужденность.
Одно только я твердо знал: знакомые офицеры были того же мнения, что и я.
Неужели мы все ошибались? Быть может, у моего поколения и вправду неверное представление о демократии и военной дисциплине? Похоже, что этот вопрос действительно трудный и запутанный…
Я вспомнил Бушнева и, так как в то время у меня не было особо важных дел, решил поговорить еще и с ним. Мне заранее было смешно при мысли о том, как он будет клясться, что, мол, ничего не знал и, как и я, считал пальму настоящей.
Вечером я подозвал Бушнева к себе и задал ему тот же вопрос, что и Селиванову.
— Ненастоящая?! — тонкие, бесцветные брови Бушнева удивленно поползли кверху. Глубокие морщины сделали его и без того узкий лоб еще меньше. Видно было, что он изо всех сил старался вникнуть в смысл сказанного… — Ну, и что из того, что ненастоящая? — спросил он после минутного молчания и с такой строгостью взглянул на меня своими светло-голубыми глазами, словно начальником был он, а не я… — Да что, в конце концов, означает «настоящая»? — продолжал Бушнев. — Что на этом свете настоящее? Что сегодня настоящее, то…
— Вытащить и выбросить!..
— Есть вытащить и… — с привычной готовностью начал было Бушнев, но на полуфразе умолк, снова уставившись на меня: мол, не шучу ли я…
Опасаясь, что засмеюсь, я повернулся и пошел к себе. Уже около подъезда я обернулся — Бушнев стоял на том же месте как вкопанный и с удивлением смотрел мне вслед. Я поднялся по маленькой лестнице всего из нескольких ступенек, медленно прикрыл за собой дверь и в ту же секунду кинулся к окну…
И тут Бушнева прорвало. Он, словно ветряная мельница, взмахнул руками, потом, нагнув, как бугай, голову, вдруг помчался к складу, но внутрь не вошел, а у самой двери внезапно повернул назад, затрусил к моему дому и с согнутой шеей остановился около парадного. Очевидно, у интенданта иссякло терпение…
Я был уверен, что в ту минуту он немилосердно «крестил» кого-то десятиэтажным матом.
Мне захотелось послушать его мнение. Я выглянул в окно: сгорбившись, Бушнев сердито вышагивал вверх по дороге в сторону казармы.
Когда я окликнул его, он тотчас остановился, будто ему в спину крикнули: «Стой, стрелять буду!» Но повернулся не сразу, а, продолжая еще топтаться на месте, не спеша обернулся ко мне лицом и так глянул исподлобья, словно недоумевал, с нормальным человеком имеет дело или нет.
Я ждал его около дверей. Ему понадобилось времени больше, чем нужно было, чтобы дойти до подъезда. Наверное, по дороге он обдумывал, что сказать мне…
Странный человек был этот долговязый интендант: он говорил правду, только когда ему разрешали. И я всегда смеялся над этим его свойством: правда по разрешению, на заказ! Хотите — скажет, хотите — прибережет для другого раза. В любом случае он спокоен. Он может согласиться с ложью, но про себя думать другое. Если же время и случай изобличат вас во лжи, он обязательно будет злорадствовать. Ему так же не хватает великодушия победителя, как иному побежденному — самолюбия. Он может часами, если ему позволить, доказывать одно и то же, но стоит хорошенько прикрикнуть на него, он тут же пойдет на попятный и охотно согласится: вы правы, я, мол, по глупости болтал. Он подчинится, но станет ждать момента, чтобы опять навязать свои мысли, как сейчас впитал ваши.
Для Бушнева существовал только один бог — бог власти и безропотного повиновения. Этим-то он все и мерил. Правда, ему больше нравилось, чтобы ему подчинялись, но, если для дела требовалось, он и сам умел подчиняться.
Поскольку сейчас старший я (как бы ему ни хотелось обратного!), он, по его мнению, обязан мне подчиняться; но если все переменится и я окажусь под его началом, мои мысли тоже, значит, должны будут перемениться…
На примере Бушнева я убедился, что человеческая покорность бывает искренней и деланной, а выдержка и терпение — принужденными и произвольными. Это совсем разные вещи, а мы их часто путаем…
Об этом я и размышлял, когда нехотя, словно через силу ступая, Бушнев вошел ко мне.
Фуражку он не повесил, а буквально пригвоздил к деревянной вешалке и колом стал посреди комнаты.
Я усадил его рядом с собой и велел Селиванову принести чай (я знал, что это действует на Бушнева магически). Выпив чаю, интендант сразу успокоился и, видимо, догадался, что наступили как раз те редкие минуты, когда я предоставлял ему возможность откровенно говорить обо всем и без гнева выслушивал его оригинальную «аргументацию».