Любовные похождения барона фон Мюнхгаузена в России и ее окрестностях, описанные им самим
Шрифт:
Я пишу эти строки и киплю от гнева, потому что вспоминаю, какое гнусное вранье сплел из этой правдивейшей истории малоуважаемый господин Распе, превратив меня в идиота-охотника, стреляющего в оленя вишневыми косточками. У некоторых людей так уж устроен язык – они просто не могут не врать. Многократно хуже, о чем я уже имел случай заметить, но должен повторять об этом снова и снова, когда эти вруны берут зерно истины и оплетают его коконом лжи. Истина работает на них, придавая налет правдивости гнусным измышлениям. Что ж, я рад тому, что настало время разоблачения, пусть я и не дождался его, но знаю, уверен: мое слово пробьется к потомкам, как луч света, и ради истины и восстановления справедливости выжжет мерзостную ложь. Пусть она останется на совести злополучного автора, а разоблачение – покроет его позором.
Плененный гарем
В связи с моим пребыванием в южных пределах не могу не вспомнить о еще одном случае, сохранившемся в моей памяти (а сколько их забылось за давностью лет среди множества других не менее ярких и достойных пера мемуариста; однако память начинает мне изменять, а слабеющие силы подгоняют перо, которое должно открыть миру тайну, тщательно оберегаемую и скрываемую на протяжении многих десятилетий).
Это случилось под утро, когда лучи зари уже позолотили небо, но на земле еще стояли сумерки. Я вышел по малой нужде и стоял, оправляясь, на пригорке, полагая, что никому здесь не видим, поскольку не раз уже посещал это место с названной целью. Предположения мои, однако, были ошибочны, подтверждением чему был топот множества ног и победный клич, какой турки издают, бросаясь в атаку. А надо сказать, что турецкое войско находилось совсем рядом – на другом берегу реки, через которую была наведена переправа для сношений с турецкими властями, ведь между противоборствующими сторонами был подписан мир. Мир требовал добрососедства, а для налаживания оного необходимы были переговоры по самым разным вопросам, для обеспечения коих и была налажена переправа.
Но вот теперь я понял, сколь доверчивы и наивны мы были, протягивая руку дружбы тем, кто только дожидался удобного момента, чтобы нанести предательский удар: в сумерках я увидел, как по переправе в нашу сторону стремительно движутся десятки фигур.
Что оставалось делать мне – безоружному, если не считать того единственного орудия, которое всегда было при мне? Отступать барон фон Мюнхгаузен не привык, показывать врагу спину – не в традициях нашего рода, любой Мюнхгаузен скорее примет смерть в бою, чем проявит трусость. И я не намерен был сдавать своей позиции, изготовившись бить врага тем, что держал в руке.
Ошибаются даже великие, не избежал в своей жизни ошибок и я, и теперь рассказываю об одной из них, лишний раз тем самым подтверждая правдивость моего повествования – я не скрываю собственных просчетов, не пытаюсь подать себя с лучшей стороны. Я такой, какой есть, – не лучше и не хуже, и не собираюсь приукрашивать ни себя самого, ни своих поступков.
Итак, слыша приближающийся топот ног, я изготовил к бою свое орудие, зная, что смогу нанести несколько смертельных ударов, прежде чем меня поразит ятаган врага. Но... подчас то, чем мы хотим устрашить, производит совершенно противоположный эффект, и как не грозен был вид моего орудия, оно лишь раззадорило наступающих – они только ускорили бег и шум, производимый ими, стал еще более экзальтированным и требовательным.
Наконец они приблизились настолько, что я смог их разглядеть. Оказалось, что это толпа женщин численностью десятка в два, в традиционных турецких одеяниях и паранджах, которые, однако, от быстрого бега сбились, обнажив их хорошенькие личики, что по какой-то причине (а я хорошо знал, что турецкие женщины не показывают лиц посторонним; для них это равносильно демонстрации тех частей тела, которые считаются куда как более интимными у европейцев) нимало не смущало их.
Наконец запыхавшаяся стайка окружила меня и замерла, устремив взгляды на орудие, которое я все еще держал в руках – я только теперь понял, что, вероятно, имею довольно глупый вид, а потому поспешил убрать под исподнее то, чему и надлежало там быть, укрытому от посторонних, а уж тем более женских глаз.
Окружавшая меня стайка издала вздох разочарования. А я поспешил разузнать, кто они такие и каким образом оказались на нашей стороне. Вперед вышла девица со сбившейся паранджой, которую она не стала поправлять, как того, видимо, требовал от нее Коран. Она говорила, глядя мне прямо в глаза и ничуть не смущаясь.
Оказалось, что эта стайка женщин – гарем Усмана паши, командовавшего турецкими силами по ту сторону реки. Усман паша вот уже три месяца как отбыл в Стамбул за инструкциями к султану, а в гареме вот уже два месяца как начались брожения. Сначала они, для того чтобы погасить разгоравшийся в них пожар, пытались использовать евнухов при гареме, но оказалось, что те совершенно непригодны для их целей. Они пробовали было заманить к себе янычар, но те слишком боялись Усмана пашу, который непременно жестоко наказал бы их по возвращении.
Тогда жены впали в тоску, целыми днями сидели без дела в гареме, причитая как на похоронах, а по утрам выходили наружу, рассаживались вдоль стены на скамье и взирали на этот прекрасный и жестокий мир, в котором они лишились единственного смысла своего существования – быть женами любимого мужа. И вот сегодня утром, сидя у стены гарема, они увидели контуры моей фигуры на фоне занимающейся зари. Видение это столь поразило их, что они, не сговариваясь, в едином порыве припустили на нашу сторону и неслись так быстро, что успели добежать до меня, пока я справлял малую нужду.
Когда женщина (а как вскоре выяснилось, это была старшая жена гарема) закончила свой короткий рассказ, все они упали на колени и, умоляюще сложив руки, принялись уговаривать меня взять их в жены. Они говорили, что в возможностях моих быть для них хорошим мужем не сомневаются – они хоть и издалека, но сумели разглядеть мое орудие любви и прониклись почтением, каким только может проникаться женщина к мужчине, – и просили, требовали, умоляли взять их всех вместе, обещали быть верными женами и всячески ублажать меня.
Я представил себе такую перспективу, и пелена сладострастия заволокла мой взор, хотя разум и говорил мне, что реализовать такую идею на практике невозможно. Я тем не менее позволил себе поиграть этой мыслью, но потом заставил себя вернуться к суровой действительности.
Мне не хотелось обижать столь прекрасных жен, воспылавших ко мне страстью, а потому я предложил им некий компромисс. Я объяснил им, что Россия – христианская страна, в которой многоженство запрещено, а у меня самого помимо законной жены есть и еще кое-какие обязательства, поэтому я при всем моем желании и уважении к ним, не могу ответить на их потребности. Однако в нашем полку, объяснял я им, есть немало молодых офицеров, которые будут счастливы иметь дело со столь искушенными в искусстве любви женами.
Все и в самом деле разрешилось, к всеобщему удовольствию. Молодые офицеры полка были рады такому неожиданному подарку, многие из них даже женились на хорошеньких турчаночках и, спустя время, ушли в отставку и прожили с ними долгую и счастливую жизнь.
Мне же до отставки было еще далеко...
Чуть позже я узнал, что наш полк снова отзывают в Санкт-Петербург. Мои кирасиры были рады предстоящей перемене обстановки и взялись за недолгие сборы. Вскоре наша конная колонна тронулась в путь, и я навсегда простился с тихой южной деревенькой, моими радушными хозяевами и девой, подарившей мне незабвенные мгновения и новые знания об особенностях женского плодородия.
Опасное отцовство
Прибыв в Санкт-Петербург, я первым делом дал знать о себе великой княжне, и каково же было мое удивление, когда я узнал, что именно ее стараниями и интригами наш полк был возвращен в столицу...
Я сижу за своим рабочим столом в родовом замке и настороженно оглядываюсь – не стоит ли кто у меня за спиной, скосив глаза в мою рукопись. До чего же взрывоопасный материал эта бумага, исписанная моими незатейливыми заметками. Мне осталось дописать еще две-три страницы, после чего мои мемуары будутпомещены в бутыль и надежно запаяны там. Затем в стене замка будет сделано углубление, куда я помещу эту бутыль, и надежный каменщик замажет его особым раствором, который схватится в два дня, а не ранее чем через сто лет начнет понемногу осыпаться, пока не опадет полностью, обнажив заветную бутыль для любознательных потомков. Каменщик сказал мне, что секрет этого состава был передан ему отцом, который работал во дворце короля Фридриха и выполнял не менее деликатные поручения подобного же свойства. Что ж, мне не остается ничего иного, как положиться на его рассудительность и порядочность. Итак, я продолжаю.