Любой ценой
Шрифт:
– Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на Таганской улице, – уверенно чешет Холин. – Там к нему привязался незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке у них вышла ссора…
– В черном плаще? – перебивает Панюков. – Помнится, он сказал в синем.
– В синем?.. – на мгновение Холин теряется. – Да нет же, в черном! Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!
– Не вам бранить Тобольцева, – одергивает Панюков.
– По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!
– А в бумажнике были деньги?
Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и благовоспитанный.
– Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел только человеку помочь, а вы…
– А я, – ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепутать. – Следователь для виду заглядывает в папку. – Э-э, да я сам перепутал. Действительно, черный плащ.
– Ох… – облегченно выдыхает Холин.
– Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тобольцевым состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во времени и пространстве.
– Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит, с утра или после обеда…
– Вы стояли? Сидели у стола?
– Вероятно, сидели…
– И с чего он начал?
– Собственно… вряд ли я вспомню.
– Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредоточитесь.
– Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смешалось. Очень жаль, раз вам это важно, – он по-прежнему обращается к Знаменскому, стараясь выдерживать доверительный тон.
– Число тоже не вспомните?
– Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.
– Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о Тобольцеве!
– Вы не из тех, кто верит! – огрызается Холин и снова «со всей душой» к Знаменскому: – Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался. Он должен был морально дозреть.
Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.
– Удовлетворены, Пал Палыч?
– Есть маленькая неясность. – Знаменский в свою очередь хочет прозондировать Холина.
– Прошу.
– Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость спокойно. Месяц в заключении – и ни жалоб, ни возмущенных писем в разные инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное смирение…
– Справедливо замечено, – поддерживает Панюков. – Если вы действительно не виновны…
– То есть как, «если действительно»? – жалобно вместе раздраженно вскрикивает Холин. – А признание Тобольцева? Почему «если»? Может, он не все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?
– Да.
– Сказал, что ударил по голове?
– Да.
– И что Киреев как упал, так и не поднялся?
– Да.
– И после всего вы… – оборачивается Холин к Панюкову, – вы намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули! Человек верит в советское правосудие, что оно способно разобраться, а вы – вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу! Считаете, нашли несмышленыша? Я требую освобождения!
Панюков выглядывает за дверь.
– Арестованный больше не нужен.
– Прощайте, Пал Палыч! – драматически произносит Холин с порога.
– Ну-с, я видел вашего «претендента на убийство», вы – моего. Как говорится, дистанция огромного размера. Холин – сплошное самообожание, самомнение и самосохранение…
– Однако при нынешнем положении вещей… – вздыхает Знаменский.
– Согласен, может вывернуться, – мрачнеет и Панюков. – Даже не уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев! Фокусник…
Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.
А Знаменский размышляет о Вадиме Холине.
«Следователь обязан быть объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В действительности я для него – милицейский придурок, – думает Пал Палыч. – „Сплошное самообожание и самомнение“, как сказал Панюков. Кратко и верно. И объективно».
С подобной характеристикой вполне согласился бы отец Вадима, если б вдруг решил открыть душу. Но этого он не делает никогда. И никому.
Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он – высок, худ, замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если испытывает вообще. Она – небольшого росточка, кругленькая, румяная, говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной – это дом, хозяйство и главное – дети: двое сыновей, которых она страстно, безмерно любит.
Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное материнской стряпне. А младший, ее маленький, ее Вадик, – невыносимо даже подумать – томится за решеткой!
Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.
– Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!
– Благодарить надо меня и Киру Михайловну.
– Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для тебя награда – само освобождение Вадика. Разве нет?
– Еще бы! Кому охота писать в анкете: «брат судим»?
– Митя, ты циник, – ласково упрекает мать.
– Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебывать вашу кашу.
Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.
– Почему ты так говоришь: «вашу кашу»?
– А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились…
– Вспомни, как часто мы бывали строги! – перебивает мать.
– Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку. Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.
– Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали репетиторов, устраивали в институт. Все твои покровители жуют папиными зубами.