Люди, горы, небо
Шрифт:
Возможно, я приехал, чтобы еще раз увидеть это вблизи.
Альпинизм очень не показной вид спорта. Труд, труд и еще раз труд – на ветру, в слякотной стылости, в разреженной атмосфере, при десяти, двадцати, а иногда и тридцати градусах мороза. Каждое движение должно быть предельно выверено, чтобы не поскользнуться самому и не подвергнуть риску товарища. Да, альпинизм самоуглублен, он толкает к философскому размышлению, ему ни к чему зрители. Зрители – они же и участники игры. Таково условие.
Оно меня устраивает вполне.
Но главное, альпинизм не только закаляет волю человека, оттачивает его мужество – он лепит и его душу, облагораживает ее, возвышает, вводит в нее чувство коллективизма, едва ли не так же, как вводят в организм сыворотку, чтобы предохранить его от воздействия тлетворных микробов.
Он лепит душу – и он лечит ее.
Все пройдет. Горы вылечат и меня не сегодня, так завтра. Вылечат от смешной и нелепой любви к девчонке из Баку.
Горы умеют хранить свои маленькие тайны. Никто ничего даже не заметит. Если мы сами об этом не расскажем. Если не расскажет Катя. Не расскажу я…
Костер пылает и беснуется. Он не то что великолепен – он велик. Его мощные струи-потоки завихряются то влево, то вправо, то ввысь. Кажется, что внутри он хаотически сплетен из огромного множества раскаленных красных и синих проволочек. Огромное множество светлячков вскидывается над головами и тускнеет на ветру.
Безалаберны и неуклюжи наши песни – они тоже завихряются то влево, то вправо, то, вдруг окрепнув, прядают ввысь.
Если ты на леднике в одну из трещин
провалился,
Суеты не поднимай:
Через несколько минут или лет тебя спасут.
Никогда и нигде не унывай!
Наши песни – к ним подойдет любой мотив, но мы пользуемся мелодиями, которые популярней. Наши песни – на все случаи альпинистского бытия. Например:
Если вам штормовки Не досталось новой,
А на перевале Валит мокрый снег,
Вспомните, что где-то Бродит вовсе голый,
С вами, впрочем, очень схожий Снежный человек!
Обронзовевшие в свете костра, лица певцов значительны. А ведь мало какое лицо, вырванное из этой массы, как случайная строка из книги, покажется особо интересным. Но в общей увлеченности чем-то – будь это песня или трудовой порыв – оно преображается до неузнаваемости, оно как бы уже пламенеет.
Даже у Самедовой лицо становится точно таким, как у всех, – наконец я ее рассмотрел в толпе, обступившей костер. У нее светится, подобно нимбу, шапка взлохмаченных волос.
Видимо, почувствовав мой взгляд, она быстро отыскивает меня глазами. И показывает язык.
Вот чего я никак от нее не ожидал! Я даже немею от растерянности, как бы захлебнувшись песней о том, что «…если вы сорвались в голубые дали и летите быстро камни догонять, вспомните, что раньше вы так не летали и уже, наверное, не будете летать».
Это ее девчоночье существо было до сих пор наглухо от меня сокрыто, я и подозревать не мог, что она способна вдруг запроказничать.
А может, у нее настроение. Этот костер… Эти песни… Вон она как ласково на меня посматривает, ну, кажется, с чего бы…
«Ну, ну, ну, ты не дуйся, – снисходительно семафорит мне ее взгляд, гася и зажигая в зрачках искры, – ты мне, конечно, приятен, но и эти горы мне приятны, и частокол леса, истлевающего вечерами по кромке вершин, и какая-нибудь случайная краска, размазанная вдоль неба, да мало ли что?!. Ну, ну, ну, не сердись же, я иначе не могу. Но я еще буду думать, как нам быть с тобой, только ты не торопи меня, ладно?»
И опять, в паузе между двумя песнями: «Наверно, я тоже люблю тебя, но дай мне разобраться, что такое – любить тебя. Это ведь совсем не одно и то же, что любить Тутошкина или Володю Гришечкина. Наверно, это значит – любить мир, в котором ты живешь, мир твоих теоретических выкладок, замысловатых конструкций, головокружительных расчетов. Знаешь, меня это привлекает. Ведь кто я такая? Только оператор на заводе СК. Жаль, что ты не можешь рассказать мне о своем деле так же запросто, как я могу поведать тебе о синтетическом каучуке. Мне хотелось бы помогать тебе, ассистировать, что ли. Тогда я все понимала бы. Что такое быть спутником твоей жизни? Я, конечно, смогу худо-бедно варить тебе кашу, но ведь спутник – это гораздо значительнее, чем только каша или стирка рубашек?! Знаешь, я, наверно, плохо буду стирать рубашки. И невкусно варить. Может, прав Тутошкин – я этому научусь».
Вот как. Подобно Вольфу Мессингу, я могу читать мысли на расстоянии. Мне кажется, что я могу их читать. И читать в том виде, в каком они меня больше устраивают.
Костер мало-помалу затухает, и мало-помалу шумными ватагами расходимся мы по палаткам.
Но я еще долго сижу у припорошенных перхотью золы углей. Становится все темней. Почему-то нет луны. Луна за горами. И они – пик Инэ, Джугутурлючата, Софруджу – сейчас зловещи, обескровлены, сухи до звона. Перекатываются по их острым ребрам громы камнепадов. От них исходит первобытный мрак, напластовываясь повсюду тенями, зла. В долине, окруженной такими горами, должны происходить жуткие вещи, чудеса первородные, колдовские ритуалы.
Да, да! Но вот вспыхивают в девичьих коттеджах живые огоньки. Как в пантомиме, в окнах кружатся и мелькают шаловливые силуэты. Ничего жуткого. Тут везде люди. А где люди, тьма исчезает.
Ага, вот и луна! Выбравшись из-за тучи, она повисает ослепительным диском на тонкой нитке, протянутой между шпильками звезд.
Начинается сказка.
Я человек взрослый, кандидат наук, и не даю разыгрываться воображению. Сказки для меня – пройденный этап. Но, правда, иногда я об этом грущу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
На завтрак – манная каша. В альплагерях ею злоупотребляют больше, чем горохом. Видимо, она полезна не только детям.
Тутошкин быстренько очистил миску и уже поет:
– Каша манная да ночь туманная, да ты ушла от меня, окаянная…
С нами сидит, новый инструктор Алим – «такой щебетун, рот большой, зубы большие, а вообще почему-то симпатичный».
– Каша манная – это вещь, – говорит он, тщательно облизывая ложку. – Вот, помню, спускались мы однажды вниз и, как часто водится, опаздывали к контрольному сроку. А опаздывали потому, что, где другие обошлись бы сухомяткой, мы разводили варево. Вот и в тот раз сварили на последнем биваке огромную кастрюлю манки, всю осилить в один присест не смогли и тащили впереди поочередно, как барабан. Доедали на ходу. Старший не вытерпел, приказал выбросить к черту, а мы на такое кощунство не осмелились, выскребли ее до донышка уже у ограды лагеря. Восхождение нам, правда, засчитали, мы возвратились почти в срок. Но она же нам и сил придала!
Алим говорит почти без акцента, но очень быстро. Масляно-черные его глаза смеются. Он ужасно к себе располагает. Чувствуется, что с ним мы заживем душа в душу.
С шутками и прибаутками идем получать трехкилограммовые палатки-памирки и прочее снаряжение: готовимся к Софруджу.
– Софруджу – это что, – сверкает большими зубами Алим, – мы ее раскусим в два счета.
– Ну да, оно и видно, – недоверчиво тянет Володя Гришечкин, глядя на ее сияющий пик.
Алим хлопает его по плечу.