ЖАНРЫ

Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:

Маня от люльки вдруг вмешалась запальчиво:

– Пусть лезут, кому надоело жить! А мы - нам и так не погано!

– Ето начинается только!
– снова подумал вслух дед.
– Ето так не

кончится!..

– То-то ж и думки всякие, Васильке...

Василь встал из-за стола, мать сразу отодвинулась, пропустила. Стала

собирать ложки, медленно, будто ждала, как пойдет дальше разговор.

– Как оно кончится, никто не знает, - сказал Василь рассудительно,

степенно, как и подобало хозяину, главному человеку в доме.
– Нам и без

того сухоты по горло!
– Как бы попрекать начал: - Надо вот молотить жито,

ячмень да овес! Да пахать! Хату достраивать надо, чтоб перебраться скорей!

Чтоб дерево не погнило до того, как входить надо!..
– Помолчал малость.

У цагельни озимые сеять думаю...

– Озимые должны уродить, - сказал дед.
– Если погода не подкачает, -

должны.

– Хату надо чтоб помог доделать батько, - сказал Василь Мане.
– Чтоб и

Петра взял на подмогу.

– Поможет, я скажу, - пообещала Маня.

Тем и кончился разговор в доме Дятликовых: стали расходиться по

полатям, раздеваться. Один дед, который и летом спал на печи, долго еще

вертелся бессонно, не мог унять назойливый кашель...

Долго не спалось Хадоське. Она, как обычно, лежала на полатях с

маленькими; меньшой, Антосик, скорчившись, толкал ее своими коленями в

бок, льнул головой под мышку.

Хадоська ласково подымала его на руку, но через минуту он снова

соскальзывал с руки, упирался головой под мышку.

Все малыши спали, только изредка с тихим, мерным дыханием сливалось

глухое бормотание: детям что-то снилось. Сны им снились добрые, не будили

никого; недаром Хадоське больше слышалось тихое, сладкое причмокивание.

Родители ж не спали; хоть сначала не разговаривали, Хадоська

догадывалась, что не спят, думают о чем-то.

– Хозяева!
– прохрипел неприязненно, с пренебрежением отец.
– Сошлись,

голодранцы!..

– Ты - богатей!
– тихо попрекнула мать.

– Не ровня им, вроде!..

– Тише ты, - шепнула остерегающе мать. Снова упрекнула: - Нос

задираешь!.. Гляди, как бы не опустили!..

– Кто ето опустит?

– Некому? Вот впаяют твердое!

– Не впаяют, - уверенно сказал отец.
– Середняк, вроде!

– Сегодня середняк, а завтра захотят - прилепят твердое.

– Не прилепят! Не за что!

– Есть за что! Язык распускаешь очень! Смелый очень!

– Смелый! Что думаю, то и режу!

– Я и говорю!.. Да не греми! Детей разбудишь!

Отцов голос стал еще громче:

– И буду резать, что думаю! Молчать нестерпимо!

– Тише, говорю!
– снова шепнула, прося, старая. Сказала с упреком: - О

детях надо помнить!

– Ты только помнишь.

– И ты помни. Не одни!..

Отец плюнул и, слыхать было, грузно повернулся. Тоже долго не спал, но

уже не разговаривал с матерью. Думал что-то про себя.

Хадоська думала мало, неохотно, чувствовала себя странно одинокой,

покинутой. День этот будто отнял у нее надежду: еще вчера она надеялась,

что Хоня все же одумается, вернется к ней; чувствовала, что обладает хоть

какой-то силой и властью над ним, а сегодня увидела, что ни власти, ни

силы никакой нет; нет того радостного, теплого, чем жила уже давно, с чем

связывала самые дорогие надежды. Хоня не послушался. Сделал все по-своему.

Говорила ж ему: про колхоз чтоб и не думал; в колхоз, говорила ж, она не

пойдет ни за что; если не выпишется, чтоб и не думал о ней; так вот -

отвез все свое, отдал; совсем ступил за черту, которую она не перейдет

никогда. За межу, которая их разделила; навек разделила.

"Ну и пусть! Пусть живет себе! Не обязательно ето, проживу и одна! Доля

уже такая: жить одной! Есть чего бедовать!"

Бедовать, казалось, было нечего, а тоскливо было на удивление. И

чувствовала себя Хадоська одинокой, покинутой. И все недоумевала: что

будет дальше?

У старого Глушака под тусклой, с прикрученным фитилем лампою сидели

Евхим и молчаливый, понурый Прокоп. Прокоп мощными локтями упирался в

стол, огромными черными ладонями держал тяжелую, заросшую до глаз голову.

Евхим, чуть горбясь на лавке, по-домашнему весь в посконном, в лаптях,

прищуривая глаз, дымил самокруткой.

– Дядько, не думайте много, - говорил, усмехаясь, Евхим.
– Вам, ей-бо,

нечего голову ломать!.. Вам, дядько, самый момент - в колхоз!..

Прокоп шевельнул бровью, косо и люто глянул на него.

Он в последние дни был завсегдатаем в Глушаковой хате, коротал здесь

раздумчивые вечера, слушал рассуждения и советы старика. Старик был рад

ему, когда сидели вдвоем, речь шла всегда в добром согласии. Тревожил эти

вечера только Евхим, который иногда вваливался в отцову хату.

Евхим вечно поддразнивал Лесуна:

– Ей-бо, дядько, самый момент - в колхоз!..

Глушак на другой лавке обстругивал, забивал зубья в грабли, глянул на

сына недовольно.

– Не тревожь человека!
– велел Евхиму сухо, твердо.

– Время такое, тато, - ласково, будто послушно возразил Евхим, - думать

надо. Хочешь не хочешь, а надо тревожиться. Думать надо. Трясина под

ногами сейчас прорвется. Чтоб не было поздно!..
– Он опять прищурился на

Лесуна: - Ей-бо, один выход, дядько, колхоз!

Прокоп увесисто закатил матюг.

– Ето не надо, дядько! Ето делу не поможет, - и нам чтоб вреда не

наделало! Да и ни к чему все: вам, как трудовому человеку, колхоз -

единственная дорога! Идти надо, подпрыгивая от радости, молить, чтоб

скорей забрали все!

Поделиться с друзьями: