Люди средневековья
Шрифт:
Шествовать крича в процессии, танцевать вместе, хлопать в ладоши в театре в знак радости — все это было проявлением коллективного, общественного поведения, лишенного всякого личной инициативы, которая терялась посреди безликой толпы. Иное дело игра, даже игра командная. В нее человек вкладывался полностью, поскольку любая игра имела цель: добыть славу или деньги. В случае же неудачи уделом проигравшей стороны были стыд, ярость; и потому в ходу были шулерство и плутовство. Несомненно, ко всем этим чувствам примешивались гордыня, зависть, злоба и даже отрицание божественного вмешательства. С каролингской эпохи Церковь осуждала игру как безнравственное занятие, отнимающее свободное время, которое должно посвящать Господу. Ныне мы хорошо представляем, какими были средневековые игры, по крайней мере во Франции, во времена зенита и заката средневековья. Чаще всего устраивали состязание между двумя командами соперников, которые, в основном, играли в мяч или лапту. В мяч играли преимущественно в городах, игроки собирались в крытом помещении и мало передвигались по ходу соревнования: ударом ракетки мяч (eteuf) — этот предшественник нашего теннисного мячика — посылали по направлению к сопернику поверх сетки или в стену, как правило, деревянную. Лапта была более народной и в ней участвовало большее количество игроков; нередко она была делом семьи, клана или городского квартала. Если в игре в мяч снаряд представлял собой шар из шерсти или соломы, в лапте использовали более твердый предмет, иногда из дерева, по которому били ногами, руками и битой; сложно сказать, у истоков какой из наших игр стояла лапта — футбола, регби, баскетбола, крикета?
Для этих игр требовались пространство, зрители, судьи. Совсем иначе дело обстояло в случае с игрой в кости; она была просто азартной игрой, а потому занимала видное место в сфере, связанной с мошенничеством, спорами и применением насилия. Игра в кости была неизменна и существовала повсеместно, уходя корнями еще во времена неолита. А поскольку игра шла на деньги — а светские магнаты иногда ставили на кон по-крупному — Церковь осуждала её больше, чем любую другую. С картами все было по-другому; они появились только с конца XV века: ходили слухи, что их вывезли из Индии, и Рабле был знаком с 35 правилами этой игры. Но если эта игра зависела от случая, пусть даже в раздаче карт игрокам, доля тактического замысла придавала им блеск, которого не имели кости. Но что бы то ни было, карты, мяч или кости, все они уступали первое место «королю игр» и «игре королей» — шахматам. На этот раз в ней участвовали двое игроков, но зато высокого полета, которых поддерживали преданные и готовые на все любители, ибо шахматы словно отражали земную жизнь, с их символизмом фигур, почти воинской тактикой, сочетавшей риск и осторожность, требовавшей хорошей памяти и острого глаза, присущих, как правило, лишь зрелым и опытным людям. На Западе шахматы были известны примерно с VIII века, когда их завезли из Индии через Скандинавию или Испанию. Шахматы — это сражение; в них не ловчили и не жульничали; но ярость проигравшего могла легко перерасти во вспышку насилия: разве не рассказывали, что Роберт, сын Вильгельма Завоевателя, проиграв партию отцу, разбил шахматную доску о его голову?
Впрочем, помимо лапты, костей или шахмат были и стрельба из лука, кегли, бабки, классы, триктрак и множество других игр. Они вызывали либо смех, либо слезы — в зависимости от исхода партии и чувства юмора. Но, подобно праздникам, танцам и театру, эти игры разжигали страсти, которые могли как сблизить людей, так и сделать их врагами. Потому и стоило их предотвращать и сдерживать, насколько возможно.
ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ И ОТКЛОНЕНИЯ
Для того чтобы общество обладало определенной сплоченностью, чтобы могло, например, противостоять насильственным ударам судьбы, наносимым другой социальной формой и или даже природой, недостаточно, чтобы люди были собраны, более-менее добровольно, в кадре жизни — будь-то приход, сеньория, «цех» или просто внутри «границ». Требуются иные узы, иногда этнического или национального характера, а иногда основанные на моральных или религиозных концепциях. Если идентификационный фундамент разваливается и на его месте не возникает ничего нового, общество ждет кризис самосознания, который в конце концов приведет к материальным и нравственным потрясениям. С самой зари человеческой истории таких кризисов случалось немало; например, в связи с Европой можно вспомнить кризис, произошедший во время столкновения средиземноморской и германо-кельтской культур, в III–VIII веках; или еще в момент стремительного открытия Европы навстречу внешним мирам, от Америки до колониальных империй, в XV–XVIII веках. Все указывает на то, что с начала пятидесятых годов мы переживаем подобное потрясение; сама сущность наших коммуникационных структур меняется; наследие политических или национальных образований забывается; этические основы пошатнулись. Но все эти феномены протекают неспешно. Как и в случае потепления климата крайне наивно было бы полагать, что есть силы, способные сдержать их или, наоборот, ускорить; без сомнения, потребуется одно или два столетия, чтобы вместо них возникло что-то новое.
Небесполезно было бы задаться вопросом, насколько был прочен материал, скреплявший средневековое общество, особенно в период, о котором мы говорили — между VII и XV веками. В наши дни, по крайней мере в Европе, специфика самобытной группы выражена относительной этнической однородностью, общим языком и, как следствие, общей культурой, древней и одной для всех историей, укоренившимися поведением и привычками, а также четко установленными административными и политическими границами. Вместе эти элементы составляют «англичан», «французов» или «итальянцев». Однако ситуация в средние века была совсем иной: например, в средневековой Франции не было ни единства населения, ни осознания общей «родины», а тем более и «нации», ни общего языка, ни бесспорных границ; зато существовала практически застывшая форма верования: христианство. Люди, жившие в то время, считали или называли себя «христианами»; конечно, встречались отдельные упрямцы, крупные скопления евреев и мусульман, но то были исключения, своего рода островки в море христиан. Однако в глазах других народов, например тех, кто исповедовал ислам, эти люди были «франками»: очевидная ошибка, но она вызвана тем, что в эти времена мирское и сакральное было тесно переплетено, власть, dominium, носила теократической характер, будучи властью веры и «главенствующего» народа. Этот тип общества ныне у наших дверей, и Андре Мальро, без сомнения не ошибся, когда предсказывал наступление «религиозного столетия». Но вернемся ко временам средневековья.
Порядок и «порядки»
В мире царит Небесный порядок; он зиждется на космической гармонии, установленной до начала времен. Во вселенной человек — не что иное, как частица без свободной воли: таков он есть, таким он и останется. В самых древних обществах, Египте, индийском субконтиненте, может быть, уже в среде неолитических племен, от которых до нас дошли только ничтожные реликты (я оставляю в стороне весь Дальний Восток, поскольку мало о нем знаю), во всех этих сообществах люди осознавали, что равновесие, Небесный порядок, который ими управляет, назначает им роли, раздельные обязанности: нужно, чтобы одни были посредниками между людьми и божественными силами, вторые обеспечивали руководство всей группой, при необходимости взявшись за оружие, третьи же брали на себя функцию производства — как себе подобных, так и еды. В этом тройном делении нет ничего удивительного, но Дюмезиль и другие этнологи сочли, что оно скорее характерно для ранней индоарийской культуры. Однако то видение мира, которое было присуще грекам, римлянам, кельтам и германцам, как кажется, не несло в себе духовного содержания; создается впечатление, будто правовые и экономические мотивы занимали главенствующее место в представлениях людей, оттесняя на задний план нравственные или религиозные соображения. В остальном неоплатоники императорской эпохи и отцы Церкви в эпоху бурного подъема христианства придерживались в своих размышлениях только следующих типов разделения людей: на свободных и рабов, христиан и язычников, монахов и мирян, девственниц и замужних. Но эти уточнения или значительно расходились с волей Создателя, или затрагивали второстепенные стороны жизни общества.
И лишь в эпоху Каролингов наметился существенный сдвиг: у Эриугены и Герика Оксерского появляется мысль о том, что порядок Божий основывается на трех функциях, трех «сословиях», о которых я уже говорил, и каждую из них стали воспринимать как выполнение особой миссии, совмещенной с особым социальным статусом. После того как около 1020 или 1030 года эта схема была сформулирована Адальбероном Ланским, она стала незыблемым правилом для всего образованного сообщества: oratores, bellatores, laboratores, триада, которую часто неудачно переводят как «те, кто молятся», «те, кто сражаются», «те, кто трудятся», иначе говоря, клирики, воины и все остальные, или, если хотите, Церковь, знать и народ. Чуть позже, в эпоху Абеляра и св. Бернарда, будет сформулирована иерархия между этими сословиями: первое место отведут клирикам, ибо они подчиняются власти понтифика, хранителя божественной воли; второе — воинам, самым сильным из всех, рыцарям, armati; все остальные — беспорядочная толпа, «третье сословие», как будут говорить позднее. Конечно, хоть последняя группа и была самой многочисленной, она представляла собой просто верующую паству, grex fidelis. Таким образом, смешивались религиозные и общественные элементы, сакральное и мирское, что соответствовало климату, царившему на протяжении тех столетий. Кроме того, человек, которому Господь отвел место в одном из сословий, не мог перейти в другое сословие по собственной воле: подобная попытка была равнозначна предосудительному выбору своей судьбы (haeresis), и выше я уже рассказывал об этой яркой черте средневекового общества — социальной закоснелости.
Рационализм, унаследованный нами от эпохи Просвещения, слишком поспешно заклеймил Порядок, основанный на вопиющем социальном неравенстве: дескать, обленившиеся клирики и знать прохлаждаются, а простой народ проливает пот и слезы. Но такая оценка является серьезным заблуждением, тем более что она поспособствовала, в частности, появлению неудачного понятия «феодализм», основанного на сеньориальном насилии и закабалении «сервов», servi («рабов» в латинском словаре). Но тем самым мы совершенно забываем, что «трехчастная схема» была отражением воли Господа, желающего, чтобы каждый человек достиг спасения души, этой главной цели нашей земной жизни. И в эпоху всеобщего поиска вечного спасения, для обретения которого хватило бы уже одного смирения слабых, менталитет людей не имел ничего общего с нашим; перед ликом Господа и волей Его не было ни богатых, ни бедных, ни господ, ни слуг, а были только христиане, ожидавшие суда Божьего. И в этот Судный день у священника, изменившего своему пастырскому долгу, воина, упивавшегося насилием, роскошью и деньгами, будет куда меньше шансов спастись, чем у изможденного труженика. В действительности божественную несправедливость стали осознавать только в XIV веке или даже позднее, когда служение Церкви ослабнет или сословие воинов постепенно погрязнет в грехе.
По правде сказать, еще даже до того, как Вильям Оккам и прочие доктора около 1350 года усомнились в справедливости божественного выбора, или восставшие английские крестьяне в 1381 году стали спрашивать себя, а как же обстояло дело в те времена, когда Адам и Ева пряли, трещины уже появились в схеме, которую излагали те, кто обладал знаниями. Сама Церковь первая приложила руку к тому, чтобы расшатать этот кадр жизни, на котором зиждилось её могущество. По мере того как она возвеличивала роль и место иерархического принципа в своих собственных рядах, воспевая превосходство папы над остальными христианами (даже из второго сословия), алча материального достатка, часто приобретенного недобросовестным путем, приравнивая к симонии (то есть мирской материализации) все, что могло угрожать её состоянию, а к николаизму — нравственные поиски в своем кругу, Церковь дала пищу для подозрений, сильно отдалявших её от первоначальной миссии. Среди выражений, которые духовенство использовало меж собой, слово ordonner (посвящать) вскоре приобрело одно значение — вступление в ряды служителей Церкви, как если бы все они были единственными возлюбленными чадами Господа, в то время как термин 'etat (сословие) стал обозначать две другие группы в божественной схеме, которые тем самым были низведены на один и тот же мирской уровень.
Сословие воинов могло бы привлечь мое внимание уже потому, что проблемы, вызванные его внутренними противоречиями, изменяющимся статусом, материальной деятельностью в сфере экономической и политической жизни, горой встают на нашем пути исследования. Я ограничусь одним замечанием, которое, правда, считаю крайне важным: в то время как сословие «молящихся» неотвратимо разлагалось, а сословие «пахарей» раскололось, «воители» сохранили, по крайней мере внешне, однородный состав. Конечно, пограничные слои этой группы размывались за счет выходцев из третьего «сословия»; семейные обычаи, материальные интересы расшатывали силу сословия или способствовали его превращению в кастовую структуру. Но даже на протяжении всей этой эволюции роль меча Господня осталась неизменной; предпочитали говорить скорее о чести и славе, чем о религии и защите христианства, но знать (noblesse) так и не изменила своему призванию.
В этой истории духовных уз, связующих людей меж собой, положение «третьего сословия» является гораздо более сложным. Правда, в мою задачу не входит исследование эволюции религиозного чувства простого люда, то есть всех тех, кто не принадлежал к двум господствующим сословиям. Я ограничусь тем, что укажу на три трещины, которые со временем появились в тройственной схеме и мало-помалу ослабили её цементирующую роль в обществе. Первый элемент разложения возник из-за неспособности клириков, вознамерившихся оценить материальное положение людей, адекватно воспринимать окружающую действительность. Когда в IX веке — а скорее всего, еще раньше — мыслители разделяли верующих по отдельным сословиям, laboratores были для них работниками физического труда, и труд, оправданный таким образом, был вознесен на уровень нравственной ценности. Все эти труженики, которым приходилось кормить остальное население, были крестьянами, составлявшими подавляющее большинство третьего сословия. Но подъем городов, начавшись в XI веке почти по всей Европе (и различаясь по форме и местным ритмам), стал шириться и вскоре захлестнул весь христианский мир, восторжествовав повсеместно. В Италии XII–XIII веков в городах жили пятеро или четверо человек из каждых десяти, во Франции — три или четыре, почти столько же — в Англии и Германии. Однако жители городов плохо вписывались — или совсем не вписывались — в рамки принятого идеала: воодушевлявшие их силы были слишком тесно связаны с личной выгодой и местными реалиями; городской культуре было присуще персонифицировать индивида и устанавливать отношения исключительно мирского характера; кроме того, жизнь горожан была завязана на деньгах, иногда даже, как в случае с заработной платой или продажей, на них зиждилась вся экономическая система городов. Естественно, далеко не каждый горожанин был суконщиком, ростовщиком или цеховым мастером; и мало кто из них не знал о могуществе собратств или оставался в стороне от почитания Девы Марии. Но «профиль» горожан был иным, нежели сельских laboratores. Как встроить в трехчастный мир тех, кто занимается «бесчестным» ремеслом, кто «не работает собственными руками», с чем поздравлял себя Рютбёф, или, как Вийон, утешался тем, что «живет бедно вдали от богатого земельного сеньора»? Конечно, придумывали пасторали, старались пичкать нравственными советами фаблио и басни, ставить «мистерии», пропитанные духом благочестия. Напрасный труд: «рождение светского мировоззрения», как несколько напыщенно скажут потом историки, подточило духовность третьего сословия.