Люди средневековья
Шрифт:
Черная смерть
В наше время, когда человеческая жизнь стоит немного, а жизнь неимущих или «слаборазвитых» народов — и того меньше, мы по-разному воспринимаем масштабы той или иной демографической катастрофы. Впрочем, на наше восприятие изо всех сил стараются повлиять средства массовой информации, наши масс-медиа: два застигнутых врасплох и убитых солдата, две сотни жертв теракта или две тысячи погибших в результате обрушения башни — вот что крайне волнует «развитое» общество; а то, что семьсот «туземцев» перебили друг друга нашим оружием или при землетрясении погибли тысячи людей, нас почти не трогает — настолько это далеко от нашего дома. А ведь нам следовало бы подходить ко всему с равными мерками и крайне осторожно употреблять сильные слова, среди которых особо затаскан «геноцид». Две омерзительные и глупые мировые войны первой половины XX века унесли за пять лет от 50 до 60 миллионов жизней; по сути, это немного по сравнению со 120 миллионами индейцев, которых доблестные завоеватели Мексики и Южной Америки истребили при помощи алкоголя и бацилл оспы и кори. Правда, считается, что в первом случае погибшие защищали отчизну или идею, а во втором — обратились в истинную веру. Но что сказать о жертвах «черной смерти»: ведь 20–25 миллионов христиан, которые валялись на улицах, усыпанные черными бубонами, ничего не требовали и ничего не приобрели…
Конечно, на чуме следует остановиться. Об этом бедствии столько размышляли и писали, его так подробно изучили, что я не могу надеяться сообщить что-либо новое. По этому вопросу известно почти все, что сохранили наши источники. Так что я выделю лишь некоторые аспекты, которые, возможно, сочтут второстепенными. Прежде всего, на самой природе бедствия. Наличие очагов чумы в Центральной и Восточной Азии, которые существуют там и сегодня, позволило ученым вслед за Йерсеном, работавшим в конце XIX века, досконально изучить эту болезнь; две ее инфекционных формы — лёгочная чума, смертельная в 100% случаев, и бубонная, когда один из четырех больных может надеяться на выздоровление по истечении четвертого дня, — имеют разную степень тяжести, как и разные внешние признаки. При эпидемии XIV века, но не при новых ее вспышках, бороться приходилось с первой формой, не знающей пощады и уносящей человеческую жизнь за несколько дней или часов, — вот отчего ее приближение вселяло в людей такой ужас. Но, судя по тому, какие детали отмечали современники, чаще всего описывали и больше всего боялись «черной» (это слово появилось только в XVI в.) чумы, сопровождавшейся воспаленными бубонами, но менее опасной и вдобавок наделявшей исцелившихся иммунитетом. Именно она неоднократно возвращалась вплоть до конца XV века, оставляя после себя все больше выживших.
Далее: способы передачи инфекции. Тогда были убеждены, что чума, подобно другим болезням, считавшимся инфекционными, передается только путем прикосновения к больному или его одежде. Сжигание платья и имущества умершего больного было не очень эффективным — ведь никто не осмеливался кремировать трупы, в христианском обществе это запрещалось. Что до распознания переносчиков — полное фиаско: простонародье верило во влияние расположения звезд, в яд, подброшенный в колодцы евреями, или попросту в гнев Божий; даже ученые, по крайней мере те, кто владел пером, не замечали ничего, даже крыс в качестве переносчиков зараженных блох, и тем более не придавали значения укусам последних. Так что все меры лечения приносили обратный эффект: кровопускание, вскрытие бубонов могло лишь навредить больному и заразить самого лекаря; опиумные компрессы или пластыри из птичьих органов никак не воздействовали на влажное дыхание больного, распространявшее легочную инфекцию. Если же говорить о массовых людских скоплениях в городах, куда бежали от очагов инфекции, то очевидно, что именно этого и следовало бы избегать.
Из-за плохого наблюдения болезни и беспомощной профилактики эпидемия 1348–1351 годах унесла около 30% населения Западной Европы. Последующий период изучают слишком бегло. Историка прежде всего поражает, насколько разный ущерб чума нанесла разным регионам; этот факт действительно ставит множество проблем — наши источники, причем распределенные достаточно «равномерно», не сообщают, что происходило в соседних странах. Какие-то места болезнь не затронула; поскольку никакие меры предосторожности не предпринимались (Ла-Манш бацилла пересекла менее чем за 10 дней!), историки искали объяснения для каждого конкретного случая — например, изоляция из-за отсутствия дорог и водных путей или невысокая концентрация населения в городе, однако в избытке и обратных примеров. Сегодня стремятся скорей выявить индивидуальную специфику иммунной сопротивляемости: конечно, повторные вспышки эпидемии в 1372–1375, 1399–1400, 1412 годах и вплоть до конца XV века производили меньше впечатления, поэтому часто менее тщательно фиксировались, несмотря на прежнюю вирулентность. Но создается впечатление, что болезнь теперь выбирала себе жертвы — это были дети, старики, беременные женщины. Помимо того, что наступало определенное привыкание, о котором, кстати, свидетельствует сохранение экономической активности и демографический подъем, некоторые люди могли быть предрасположены к приобретению серологического иммунитета к инфекции; выше я уже говорил, что третья группа крови, похоже, может противостоять атакам чумной бациллы; ее преобладание у народов либо чисто кельтских, либо азиатского происхождения, как венгры, возможно, объясняет «белые пятна» на карте эпидемии.
И еще два наблюдения. Прежде всего, если нашествие чумы и ее молниеносное распространение поражали внезапностью, порождая безотчетный страх и панику, это еще не значит, что масштабы потерь зависели только от вирулентности бациллы. Современники этого почти не замечали — они искали неблагоприятное расположение светил, возможно, в конечном счете связывая его с переменами погоды; но сегодня историк находит в архивных документах и другие причины — тревожное демографическое и финансовое положение, ухудшившаяся экономическая конъюнктура, рост социальных проблем делают из периода 1310–1340 годов стадию спада на фоне природных катастроф и политических волнений. Единственный точный демографический документ, дошедший до нас как исключительная редкость, — реестр рождений и смертей из бургундской деревушки Живри к югу от Дижона: этот знаменитый документ отмечает повышенную смертность и ее рост с 1320 года, пусть даже этот скачок совпадает с приходом эпидемии. Проявления болезненности в искусстве или в религиозных эксцессах тоже проявились до ее прихода, и массовые убийства евреев происходили раньше наступления этих годов. Во всяком случае, чума поражала людей ослабленных, даже уже больных. И напротив, постепенное отступление «черной смерти» было вызвано не только ослаблением жизнестойкости бацилл, но и экономическим подъемом, а также ростом рождаемости, следствием которых стало повторное заселение земель и заброшенных деревень. В целом на Западе этот подъем приходится на период между 1430 и 1480 годами, в зависимости от региона; однако болезнь свирепствовала еще долго.
Другое замечание, на сей раз о том, о чем слишком часто умалчивают. Источников, повествующих о чуме XIV века, относительно много. В силу этого ее более ранние нашествия — в античное время, а особенно эпидемия VI–VII веков, опустошившая средиземноморское побережье, — остались недооцененными. Даже если мы не знаем об этом почти ничего, сегодня историки согласны считать этот период отправной точкой глубокого и длительного политического, а также экономического или даже духовного упадка на южном фланге молодого христианского мира; тем самым находит объяснение быстрая экспансия ислама в разоренных землях и в среде ослабленных людей. А это принципиально важный феномен мировой истории. Следовательно, вопросом того же рода следует задаться и в отношении эпидемии XIV–XV веков. Обычно замечают только прекращение роста населения в относительно перенаселенной Европе, переустройство сельского жилища, изменение (но не обязательно к худшему) цен и зарплат или затруднения сеньориальной системы. Лучше было бы обратить внимание на «осложнения» болезни, наступившие после ее биологического отступления, — на социальные потрясения, нехватку золота, перераспределение богатств: так же как чуму, получившую неудачное название «Юстиниановой», следует считать одним из столпов феномена ислама, так и «черная смерть» конца средневековья стала первопричиной колониальной экспансии европейцев с XVI века; предположительное «Возрождение» античности здесь ни при чем.
Можно ли сосчитать этих людей?
Старательно делая обзор жизни этих людей, я еще не пытался оценить их количество. А ведь, как отмечал еще Марк Блок, можно ли судить о повседневной жизни или трудовой деятельности, не располагая этими базовыми данными? К сожалению, это количество нам неизвестно, или, точнее, наши данные незначительны, обрывочны, спорны и относятся к более позднему времени; по меньшей мере для периода ранее XV века они лишены всякой достоверности. Причины этого связаны не только с состоянием архивов: это правда, что потери здесь, как и в других областях, огромны; но худшее не это: дело в том, что на протяжении всего средневековья на реальное арифметическое значение числа обращали мало внимания, кроме как в церковном календаре. Такой «склад ума», вероятно, объясняется психологическими причинами — скажем, определенным безразличием к бухгалтерской точности, не свойственным для других культур, особенно восточных или семитских. Числа имеют лишь символическое значение: один, три, семь, двенадцать — это Бог, Троица или библейские реалии; что касается шести или кратного ему «шестью шесть» — это символ того, чего уже нельзя сосчитать «на пальцах», а значит, выходящего за пределы непосредственного понимания, будь то мертвые или живые, годы жизни или число родственников. Такое пренебрежение числом проявлялось очень просто: продавали «лес», передавали по наследству «свою землю», отдавали «все, что есть». Если числа и возникают в тексте, историк все равно остается в отчаянном положении, поскольку не знает, что с ними делать: например, «лес ста свиней». Речь в самом деле о свиньях? Это оценка их аппетита? Даже игра в кости, сопровождавшая всё средневековье, была отдана на волю случая, то есть Бога, и ее исход больше зависел от психологии, чем от численных данных. В той области, которую рассматриваю я, безразличие к численности людей объясняется отсутствием выраженной воли — например, со стороны сборщиков налогов. К тому же все эти люди пребывали в непрерывном движении, не знали своего возраста, сомневались в количестве дальних родственников; еще в 1427 году можно было встретить флорентийцев, не знающих, сколько у них детей. Без сомнения, такие вещи учитывали лишь «сильные мира сего», но и то в силу семейных, фискальных или политических соображений, а отнюдь не из любви к геометрии. Итак, исследователю почти нечем пробить эту стену неведения: нет серьезных, тем более полных списков держателей, податных или барщинников, особенно в деревне и ранее XV века. Какие-то обрывки целого приходится выкапывать из свидетельств, из генеалогий князей или сеньоров, из фрагментов хроник. Да и в те времена хватало неучтенных: а новорожденные? А случайно отсутствующие? А безнадежные старики или отверженные? Что касается женщин, то «средневековье мужского пола», если использовать столь нарочитую формулировку, исключало их из экономических или политических текстов, считавшихся мужским делом, и из статей закона, которые были бесполыми. Порой даже оно вообще не упоминало о женщинах — на некоторых стадиях «мачизма», нуждающихся в дополнительном объяснении, например в Северной Франции с 1100 по 1175 год.
Итак, демограф вооружен из рук вон плохо; однако лучше, чем несколько десятилетий назад, когда довольствовались неясными прилагательными или наречиями, прячась за несколько знаменитых документов, чей авторитет основан на самой их редкости: английскую «Книгу Страшного суда» XI века, разбухшую от неточностей, отчет «О состоянии церковных приходов и очагов» 1328 года, где неизвестно, что такое «очаг», и «Тосканский кадастр» 1427 года, который назвать образцом все-таки трудно. Попытаемся перечислить вопросы и проанализировать ответы. Сначала общий ход развития: за вычетом некоторых местных исключений, которых я не буду касаться, кривая идет вверх — с 1000 по 1300 год население увеличилось в три раза, что почти не вызывает возражений. Однако историки спорят о хронологических рамках: значительное большинство относит первый скачок к периоду VII–VIII веков, если не к концу VI века, а второй — к концу каролингской эпохи. Другие, в том числе и я, видят в этом только восстановление, возможно, даже частичное, после спада III–V веков: они тщетно ищут «наталистские» капитулярии и расстроены находками археологов, неоднозначными и удручающими. Но все снова приходят к согласию относительно периода, начавшегося после 1000 года: прирост населения очевиден, хотя, возможно, он был неравномерным и, кстати, замедлился после 1250 или 1270 года; ежегодный прирост населения, разумеется, чисто теоретически, составлял в среднем 0,7%, что крайне мало в сравнении с темпами роста сегодняшних «развивающихся» регионов или с теми, какие недавно пережила наша собственная страна. Не «бэби-бум», не половодье младенцев, но процесс, очень примечательный по длительности, — триста лет.
Вот что, без сомнения, и объясняет относительное безразличие современников; есть несколько хронистов, говорящих о «море людей»; но чаще всего это жители городов, где наплыв был, вероятно, заметней: число переселенцев превышало число новорожденных. Даже у аристократов, о которых информации больше, не было чувства, что их слишком много и надо насторожиться: если долгое время бракам младших детей препятствовали, то из стремления избежать раздела имущества, а не из страха, что жилище сеньора не вместит всех. Впрочем, в XIII веке засов был сорван. Это равнодушие к численности живых подкреплялось таким же безразличием к мертвым. Действительно, когда обращаешь внимание на структуру семей, почти повсюду обнаруживаешь многочисленные группы: шесть, семь, десять детей — минимум, притом часто не учтены дочери. Такая численность должна была бы привести к демографическому скачку; если этого не происходило, то лишь потому, что по меньшей мере треть детей умирала, — в том числе и у вельмож, которые могли бы надеяться на более старательный уход: так, Бланка Кастильская потеряла пять из тринадцати детей. Ужасающая детская смертность сохранялась на протяжении всего средневекового тысячелетия, и я еще вернусь к этому вопросу; однако и в XV веке 42% захоронений на венгерских кладбищах были могилами детей, умерших не старше чем в десять лет; я не имею в виду мертворожденных, это отдельная тема.
Причины падения рождаемости на излете средневековья понятны: нельзя сбрасывать со счетов войну и противозачаточные приемы; голодные годы перед приходом чумы не подкосили людской род, но ослабили его; вспомним также об упадке семейных структур, как и о его воздействии на отношения взаимопомощи. Но, рассуждая о деторождении, неизбежно приходишь к выводу: рождаемость упала даже без вмешательства «трех всадников Апокалипсиса» (войны, голода и чумы), угрожавших в те времена миру, и это заставляет историка искать, что же могло увеличить ее ранее. Различают множество факторов, способных в то время поддержать рождаемость: улучшенное питание, укреплявшее защитные силы организма и снижавшее уровень смертности (особенно детской); ускоренный переход от разветвленной семейной структуры к отдельным супружеским парам-производительницам; распространение обычая передачи ребенка кормилице, поскольку многие женщины получили возможность вскармливать младенцев из других семей; избавление от аменореи, сопровождавшей лактацию, вследствие чего женщина была способна вновь воспроизводить на свет потомство, поскольку промежуток между рождениями детей в таком случае сокращался. Как можно быть уверенным в том, что в повышении уровня рождаемости сыграла свою роль если не «мода», то, по крайней мере, такие соображения, как удобства жизни и комфорт, а вовсе не «желание рожать»? Последнее было заметно лишь во времена развития «права первородства», вынуждавшего искать наследника мужского пола и даже его замену. Но перед нами уже 1050–1080- годы, исключительно сеньориальный мир. Так что эти объяснения, которые мы сделали a posteriori, только подводят нас к первопричине. Если не рассматривать допущение, что Создатель вдруг проявил снисходительность к очень уязвимой части своих созданий — объяснение, которого было достаточно в то время, но которое сегодня удовлетворит явно не всех, — то нужно обратиться к тому, чего человек не замечает, и вернуться к «естественным» причинам, о которых я уже говорил; современные историки, пусть даже с оговорками, уже не уклоняются от учета климатических факторов или истории Земли. «Оптимальная» фаза, начавшаяся, согласно наблюдениям, после 900 или 950 года, продлилась вплоть до 1280 или 1300 года, но признаки изменений стали заметны уже после 1150 года, когда некоторые проницательные хронисты отметили появление внезапных приливов, усиление дождей, отступление льдов. Но никто из них не мог увидеть в этом следствие мощного движения близких океанических вод; я, как и они, тоже не могу объяснить себе этого; однако полагаю, что разгадку феноменов демографической стагнации, описанием которых я предварил свое рассуждение, нужно искать именно в этом медленном, но кардинальном изменении биотического оптимума X–XIII веков.
Несколько раз я уже упоминал о женщинах, с которыми сурово обошлись в текстах того времени; следует, ни минуты не медля, приблизиться к их жилищу. Но сначала надлежит определить ratio, то есть численное соотношение двух полов. В животном (по крайней мере, в земном) мире самец-производитель находится в меньшинстве — возможно, потому, что его уничтожают физически, когда он сделал свое дело; это вполне доказано, например, в отношении насекомых и некоторых млекопитающих. Для людей демографы единодушно утверждают, что мужчин и женщин рождается равное число, не считая отклонений разной продолжительности, природа которых пока остается для нас загадкой. Однако по достижении взрослого возраста или даже половой зрелости в меньшинстве оказывается женский пол, особенно это свойственно XI–XIII векам: от 80 до 90 женщин на 100 мужчин и более — таким было соотношение. Письменные источники, касающиеся, правда, привилегированных социальных слоев, демонстрируют немало примеров этой «охоты за женщинами», или, я бы даже сказал, этой «ярмарки женщин» — редких, а следовательно, дорогих. В жены брали пятнадцатилетних девочек, порой они становились «сужеными» еще раньше; женщина была ядром семейного богатства, драгоценностью, которую обращали в монету. Чтобы заполучить ее, молодые люди участвовали в турнирах, разъезжали в ее поисках по дорогам и весям; вдовцы, не способные с ними соперничать, довольствовались «невостребованным товаром по низкой цене», после того как Церковь во времена Людовика Святого дала разрешение на повторные браки. Девушки, которые по истечении двадцати или двадцати пяти лет так и не нашли себе «покупателя» или успешно «отвертелись» от монастыря, оставались на положении домашней прислуги — иными словами, на положении «прядильщиц» («старых дев», ср. английское spinsters) под властью отца или братьев. Такой «недобор» женщин в средние века аномален; он ставит перед нами проблему; можно сослаться на молчание текстов или, скорее, на их «странности», но это не более чем отговорка; утверждают, что самых слабых детей систематически убивали, но это абсурдно с технической точки зрения и может касаться лишь раннего средневековья, о котором действительно ничего не известно; повышенная смертность из-за многократных и тяжелых родов — происходивших в среднем раз в восемнадцать месяцев — явно не может иметь отношения к девушкам, едва достигшим половой зрелости; помимо того, физическая стойкость пола, называемого «слабым», превосходит мужскую — это отмечали уже в средние века, действительно изобиловавшие молодыми вдовами. Сегодня за неимением лучшего довольствуются идеей, что о девочках якобы меньше заботились: прежде времени отнимали от груди, ограничивали питание, не оказывали медицинской помощи. Но такие объяснения неудовлетворительны.