Люди в летней ночи
Шрифт:
Человеческие жилища — между водоемов, под боком у гор, среди полей; группы построек, умело приспособленные к потребностям и инстинктам их обитателей. В свете очень раннего утра они выглядят по-детски невинно, как и природа. Вещи и дела людей, живущих в них, тоже превышают и покое. Сирень в палисаднике между домом и скотным двором полностью во власти чирикающих воробьев, кричащих наперебой, стремительно перепархивающих с места на место, взволнованных; каждый хотел бы что-то высказать, решая, как быть теперь, когда двор, мол, захвачен, но никому не дают пробиться словом, все кричат — и тот, и этот, и та, и…
Так продолжается до сих пор, пока пропахший дымом и испачканный смолой старый Ману, проснувшийся рано и чем-то озабоченный, не проходит мимо медленной, шаркающей походкой. Тогда крикливая компания взлетает из сиреневых кустов и оккупирует мостик, ведущий к конюшне.
Дома, в которых живут люди, самые разные — большие и маленькие, разбросаны между озерами, имениями, волостями, там и сям. Церковь с погостом среди густой листвы. Скромного вида дорогой автомобиль, все формы и линии которого очень изящны, мчится почти беззвучно по гладкой, плавно поворачивающей дороге; за несколько утренних часов он успел показаться десятку деревень, сотням жилищ, оставить позади немало церквей, кресты которых по-утреннему сверкали и молча благословляли окрестность, начинающийся день и человеческую деятельность. Авто не нарушало утреннего покоя. Пожалуй, оно появлялось и исчезало с легкостью, свойственной большой оккультной силе, — и больше его не было видно. Нигде.
Но дома людские — они-то стоят на месте. Несколько новых, только что выстроенных, еще не обжиты. В их стены еще не въелся ни снаружи, ни изнутри дух человеческих радостей и горестей, вселяющий признаки жизни и в мертвые стены. Но среди домов и хижин есть и такие, которые уже лет сто назад обрели душу и сохранили ее. Некоторые обветшали до предела, но глаза их владельцев из года в год, из поколения в поколение внимательно и заботливо следили, а умелые руки всегда подправляли и ремонтировали постройки по мере необходимости. Такой старый дом, быть может, в нынешнем году основательно отремонтирован — осевший фундамент подправлен, подгнившее крыльцо обновлено и весь он заново окрашен снаружи, но остался все таким же старым и почтенным и глядит своими окнами на вечные поля. Его линии, углы и косяки остались прежними, его прочный, здоровый, можно сказать, мудрый костяк лишь получил новое облачение, в котором он нуждался…
Кроны лип причудливым контуром ограничивают вид из дома на озеро. С возвышенности противоположного берега — от избенки Ману до хутора Сюрьямяки — видны почти целиком дом и двор с надворными постройками.
Летнее утро озаряет людские жилища и все вокруг них. Оно высвечивает и внутренности домов. Старинные кружевные занавески, накрахмаленные и сверкающе-белоснежные, хотя при ярком свете утра резкость белизны, пожалуй, слегка смягчается. Где-то в самой старой части дома есть такая красиво обставленная комнатка, к атмосфере которой редко примешивается людской дух. Если туда все-таки изредка и приводят гостя или гостью, их всегда приветствует тот безусловно особый девственный запах, который исходит от чистейшего льняного домотканого полотна, от лакированной мебели и, может быть, даже от лежащего на круглом столе альбома для фотографий, который гостья, оставшись одна, начинает невольно перелистывать; любопытные снимки, на них суровые, серьезные, напряженные мужчины-хозяева, в рубашках с пристежными воротничками и хозяйки в блузках с рукавами-буфф, бывшими в моде лет тридцать назад. Видно, что эти блузки надеты не в первый раз и с их помощью вовсе не пытаются скрыть, а скорее наоборот — подчеркивают, что, скажем, та женщина среднего возраста выпекла немало хлеба и через ее руки прошло множество бочек ржи, которую тот мужчина с массивным лицом сеял и обмолачивал, мужчина, у которого даже на снимке один глаз озорно, по-собачьи приоткрыт чуть больше, чем другой. Точно как и у его сына, на том фото, в белой студенческой фуражке, в тужурке, застегнутой под самое горло; и особенно на том групповом снимке, где все в сапогах с высокими голенищами и в свитерах. Приятно опять, после долгого перерыва, пообщаться с родственниками вот так, оставшись в одиночестве, в сумеречной по-вечернему комнатке. Они и теперь присутствовали там, на страницах альбома, все на тех же четырех страницах, и не могли оттуда никуда деться, когда представительница их рода, двадцатидвухлетняя барышня, как девчонка, рассматривала их, сама уже в ночной рубашке, плавно изогнув гибкое стройное тело; милая, трогательная усталость на ее лице — след усердного труда днем. Это было вечером. А затем рано наступал сон и был глубок. Бабушка, которую все ласково называли бабуся, говорила: «Хм, так оно и бывает, когда сама добываешь свой хлеб насущный, и только своими руками его и следует добывать. И тот, кто в середине лета вечером рано заснет, тот проснется рано поутру, уж так устроено природой».
Старик Ману, свой хлеб насущный добывающий выгонкой смолы на принадлежащей усадьбе смолокурне, почти что не спит в такие ночи, но все же глаз а его радостно поблескивают, а старые, крепко сжатые губы забавно изогнуты. Ману, похоже, обзавелся сейчас каким-то надежным заместителем у смольной ямы, поскольку уже поздним вечером его видели бродящим по своему двору, и рано утром он опять бродит там и выговаривает петуху, когда тот снова заводит свое «ку-ка-ре-ку». Речи, обращенные к петуху, явно не очень добродушны, поскольку петух в паузах между кукареканьями зло клекочет на старика, уходящего уже к месту своей работы.
Солнце движется дальше, оно словно бы ищет место, откуда ему было бы удобнее светить сквозь кружевные занавески на лицо молоденькой барышни, спящей в комнатке для гостей на кровати с крепкими спинками. Только что оно достигло стоящего у противоположной от кровати стены комода и на нем зеркала-псише, которое много раз показывало разным девушкам их лицо, а тем, у кого миртовый венок на голове, — насколько лицо это бледно или раскраснелось, ибо здесь всегда наряжали невесту этого дома… Теперь солнце видит у подставки старого зеркала какие-то мелкие вещицы, которых раньше там не было. Их положила, прибыв сюда, та, что спит сейчас в кровати, и она же возьмет их своими изящными пальцами. Скачет по этим вещицам неизменный в летнее утро солнечный зайчик и как бы немного жмурится, но вскоре, коснувшись самой их владелицы, замирает. А утро уже миновало свой первый, влажно-розовый период. Где-то скрипит дверь амбара, мычит теленок. Всеобщее трудовое действо начинается в десятках, сотнях деревень, в тысячах домов, вблизи сотен тысяч озерных плесов и лесных озерец.
Теперь уже солнце светит на лицо девушки, на тонкую, с легким загаром шею, на красиво изогнутые губы, на выглядывающее из мягких коричневых прядей ушко, на еще немного по-детски гладкий открытый лоб. Оно освещает также две руки — ладонь правой под щекой, а левая лежит на запястье правой, каждый сустав пальца, каждый ноготок хорошо прорисовывается, вся рука в гибкой свободной позе. Но эту картину можно лишь представить себе, вообразить. Пытаться посмотреть на это в натуре — нечего и думать. Лишь солнцу позволяется приближаться вплотную к спящей девушке, но и его приближение будит ее. Значит, уже около шести. Так солнце ведет себя по утрам. Это было подмечено в первое же утро, после ее приезда сюда. Две девушки, сидевшие тогда в этой комнатке, не спали ни минуты, лишь вели негромкую беседу и глядели на вечное чудо белой ночи…
Они, эти две девушки, и сейчас здесь, в Телиранте; обе так и живут в разных постройках. Та, которую солнышко уже разбудило, будит вокруг себя и все вещи, к которым она начинает привыкать. Ей вспоминается, что сегодня суббота, — этого дня она втайне ждала. Энергия и бодрость, блаженно почивавшие вместе с телом, теперь просыпаются, вызывая приятное возбуждение; плечи, затылок, руки — все откинулось назад, затем руки вытянулись вверх, глаза снова закрылись, но губы чуть приоткрыты, и на зубах восторженно сверкает отблеск солнца. Во всех членах физическое напряжение вчерашнего дня сменилось теперь, после полного и глубокого отдыха, по-детски блаженной расслабленностью.
Выскочить из постели и сбросить ночную сорочку — одно мгновение. Затем тело просто повторило ту же серию движений, но более упруго, чем только что. Все это сопровождал счастливый вздох. Вскоре барышня уже в купальном костюме, на плечах накидка, и согнутый средний палец правой руки осторожно стучит в оконный квадрат другой постройки. Там приподнялась занавеска и мелькнула голова молодой женщины, ее рыжие кудряшки… Та, что стучала, не осталась ждать, а пошла к берегу, по окаймленной низким ольшаником крутоватой тропинке, ведущей к началу длинного пляжа. Накидку она сбросила на руки. Глядя издали, можно подумать, будто она что-то мурлычит про себя, поскольку вроде бы порой шагает в такт какого-то напева.
Для Ману это уже не утро, а настоящий день. На его «пост» долетают многие звуки жизни как с этой, так и с той стороны озера: мычание коров, дожидающихся дойки, карканье ворон, удиравших со дворов и крылец, когда дверь уверенно распахивалась…
Шмель по ошибке тыкался в соцветие на шерстяном свитере Ману. Где же гнездо этого жужжащего насекомого? Было бы здорово высосать мед из сот. Как когда-то в детстве, пастушонком.
Но глянь-ка, поглянь: там же барышня опять плавать идет. До чего же старик Ману наслаждается тем, что он тут один, что можно обратить закопченное и забрызганное смолой лицо в ту сторону, в какую охота, да так и остаться. Хотя и не требуется, он обходит яму — где-то вроде бы надо заткнуть дырку, откуда может вырваться язычок пламени… а затем садится на свое обычное место на краю обрыва у смолокурни, откуда купальня и ее мостки видны, как сцена с балкона. До чего же прекрасно дитя человеческое, когда оно вот такое, как это сейчас. Ишь ты, как барышня ступает, как потягивается, как сгибается, опускаясь в воду. У старого Ману мелькает мысль: вот бы подкрасться, подобраться совсем близко в прибрежный ольшаник, тайком… но ведь это так, не всерьез — ну тебе-то чего туда переться?.. Внезапно приходится поворотиться к яме — заделать дырку в покрытии… Теперь она там плавает на спине — так бы и оставалась, чертовка… И ведь какая пригожая… И вообще… И когда фотографировались все вместе, положила руку на шею старому Ману — ничуть не побоялась, что запачкает свой наряд.
Но вот пришла и хозяйская дочь, эта огненно-рыжая, немного задержалась на мостках, как бы в сомнении, но потом плюхнулась, однако же, в воду, только брызги полетели. Обе качаются там на волнах, как листья и цветы кувшинок, то блеснет на солнце все тело, то лишь голова, так что можно подумать, будто они там тонут. Старому Ману есть на что посмотреть.
Наконец они выходят из воды, словно русалки — мокрые купальные костюмы блестят, словно тюленьи шкуры. Затем они чудно машут руками и ногами — глядя отсюда, от смольной ямы, и не подумаешь, что на них есть хотя бы нитка; до чего же красиво выглядят их фигуры на фоне сверкающего по-утреннему озера. Затем, забежав в кабинку для переодевания и взяв оттуда накидки, они идут рядом, хотя и не глядят друг на друга. Подобно стригункам, вышагивают они по мосткам лодочного причала, и последним старый Ману видит мелькание яркой накидки сквозь ольшаник.