Люди в летней ночи
Шрифт:
Силья Салмелус, служанка в Киерикке, чувствовала себя так, словно она участвовала в том паническом бегстве и после этого отсидела срок в заключении. По меньшей мере еще два месяца после войны она пребывала как бы в оглушенном состоянии. Жуткие сновидения мучили ее, так что она частенько боялась заснуть. Сновидения чаще всего касались Риннечихи и Телиниеми и были порой кошмарными, особенно когда снился последний.
Силья так никогда и не смогла выяснить, как Эмма Телиниеми относилась к ней после того ужасного происшествия. На Эмму одновременно обрушилось несколько потрясений: сразу же за смертью мужа, мучительно задохнувшись, умер и ее ребенок. У нее оставались деньги, то было жалованье, полученное мужем в Красной гвардии, но, во-первых, сразу же был объявлен строгий приказ о сдаче таких денег в штаб белых, который все еще находился в селе у церкви. Во-вторых, когда Эмма Телиниеми, оказавшаяся в сильнейшей нужде, попыталась кружными путями все же воспользоваться этими деньгами, выяснилось, что это были банкноты, напечатанные мятежниками, а потому недействительные. Люди в то время всегда носили при себе, в кармане, список номеров и примет, по которым опознавали недействительные купюры. Это окончательно сломило волю Эммы, у нее начались роды, — возможно, преждевременные, — рожала она в одиночестве и чуть не умерла от кровотечения, настолько ослабела. В этом состоянии ее нашла соседка, не знавшая сама, как быть, она-то и позвала на помощь. Наконец прибыла сестра милосердия и сделала, что смогла: выхлопотала воспомоществование на бедных и вела себя героически. Но в волости было много таких же горемычных гнезд, куда эта добрая христианка должна была успеть, так что Эмме Телиниеми, несмотря на все, приходилось оставаться одной. И из-за слабости после родов она не вставала с постели гораздо дольше обычного.
Как раз в это время, однажды в воскресный полдень, Силья пошла к Телиниеми. Силье повезло, ибо случилось так, что сестра милосердия в тот момент отлучилась куда-то, и это дало ей возможность оказать помощь больной женщине. Болезни и удары судьбы в какой-то мере смягчили Эмму, она долго смотрела Силье в глаза, тяжело дышала, и голова ее при этом чуть дрогнула. Силья тоже остановилась и посмотрела, она как бы велела своим глазам смотреть на Эмму. И тут обе они заплакали, не успев еще словом коснуться той, потрясшей их обоих беды.
— Несчастная я, несчастная, — всхлипывала Силья. — Но я так сильно надеялась на того человека и что для Телиниеми будет лучше, если он выберется из ужасного положения, в котором очутился, и я была совершенно уверена, что его жизнь вне опасности. Э-эх, и почему я не догадалась сперва предупредить его.
— Нет, на них нельзя надеяться, Силья-золотко, — говорила Эмма, тяжело дыша. И ведь Силья помогла им перейти линию фронта, Тааветти знал ведь, что Силья тогда провела белых, но Силье больших неприятностей из-за этого не было, и эти самые мужчины, как раз переходя фронт, зверски убили старого Лехтимяки, что нес караул там, где дороги пересекаются. Нет, нельзя надеяться на тех, кто поднялся против бедняков и одержал победу. — Ой, несчастные мы все! — закончила свои причитания женщина и глазами, полными слез, уставилась на запеленутое дитя.
Однако же она охотно согласилась, чтобы Силья по ее указаниям взяла с веревки сохнущие пеленки и перепеленала ребенка. После обеда сестра милосердия вернулась, но при этом сообщила, что предстоящей ночью должна побыть у одной больной, у нее воспаление легких и как раз ожидается кризис. Тогда Силья заявила, что она придет сюда на ночь, после того как управится со всеми делами у себя на хуторе.
И она действительно пришла и дежурила всю ночь, старательнее даже, чем требовалось, пока не вернулась сестра милосердия. Но утром в понедельник, возвращаясь обратно в Киерикку, она была так слаба, что еле брела, сама не отдавая себе в этом отчета, пока вдруг не вздрогнула и остановилась. Слабость почувствовала она и в хлеву, во время дойки: она чуть не упала под ноги корове. Хозяйка заметила это и сказала, что Силья в услужении у Киерикки и не обязана оказывать остальным помощь, пусть о них заботится волость, она получает на это большие деньги… у человека, не спавшего всю ночь, ничего путного на работе не получится, «особенно если он такой слабенький, как ты».
Силья и после этого не спала еще несколько ночей, хотя в Телиниеми больше не ходила. Она лежала с открытыми глазами в своей постели, когда снаружи ночи постепенно светлели, словно бы доверчиво приближаясь к одиноким бодрствующим душам. И дни стали поярче, обычные явления весны и лета пытались утешить и приободрить угнетенных детей человеческих. Но Силью они странным образом так утомляли, что у хозяйки появилась причина сообщать некоторым своим собеседницам, какой вялой и невнимательной стала эта прежде вполне дельная служанка.
Ни сама Силья и никто другой еще не мог догадаться, в чем было дело. Силья, правда, иногда покашливала, но поскольку это не был настоящий сильный кашель, на него не обращали внимания, он скорее выглядел этакой легкой, бесполезной привычкой, которая иногда прицепляется к человеку. Поскольку лицо Сильи в то же время как бы обрело принесенную весной ясность и красота ее от этого опять сделалась вроде бы нежнее и тоньше, такое покашливание могло казаться почти кокетливым, тем более что оно сопровождалось еще каким-то дополнительным звуком, словно бы легким дребезжанием. Во всем облике Сильи усилился и возобладал своеобразный оттенок чистоты, подобно тому как грязный двор и обочины дорог делаются вроде бы чище с появлением зеленой травки, поглощающей оставшийся после зимы мусор. В облике этой одинокой девушки появилась какая-то прозрачность. Здесь, в Киерикке, никто не пытался особенно сблизиться с нею, и она теперь держалась еще более обособленно и отдалялась от остальных людей на хуторе.
Вечерами Силье делалось вроде бы жарко. Она думала, что виной тому тепло в доме и на дворе, но если она откидывала одеяло, ее охватывал озноб. И она опять натягивала одеяло на себя и свертывалась под ним в любимую детскую позу, воображая при этом, что всего окружающего мира не существует. Тем сильнее сгущалось в сознании ее ощущение сиюминутного существования. Та скрюченная поза, напоминающая положение плода в теле матери, словно бы возвращала и душе ее первоначальное положение; кто знает, может быть, душа в глубине своей хранила впечатления со времен зародыша. По крайней мере казалось, что она никогда не была моложе — но и старше, — чем теперь. Время и существование в данный миг были одним и тем же. Все периоды жизни, казалось, ощущаются там, под закрытыми веками, за губами и в глубине груди одновременно: детство и отец, юность и ее прекрасные, чистые периоды — те, которые душа одобряла и сохраняла, — и, наконец, эти последние переживания, такой же отзвук возникал в душе, когда в памяти появлялись то Риннечиха, то Телиниеми — или еще тот молодой человек, который поцеловал ее на пороге сенного сарая Кивиляхти…
И в конце концов память вызнала на поверхность того одного и единственного, о котором она в последнее время, после того страшного дня боялась и думать. Когда поднявшийся жар утомил тело и тем приблизил сон, в который затем все глубже погружался окружающий мир будней, и нежное, пронизанное светом дыхание летней ночи словно бы открывало дверь души, хотя телесные глаза и были закрыты — тогда он возвращался, смотрел издали, осторожно, как смотрел из лодки в ту воскресную ночь, возвращался и любил, как пять лет спустя после той ночи, но ничего не разбивал, а скреплял… и теперь смотрел из-за всего недавно произошедшего, словно вопрошая, понимает ли она… Понимаю я, понимаю, новым летом, в этом вот, что уже рядом — или как по ту сторону всего здешнего, там, в полыхании синего и золотого, где твоя душа обнималась с моей и говорила немыслимые, бесконечно прекрасные слова. Скоро зацветет рожь, скоро зацветут кукушкины слезки, они любят, как заметил ты, улыбаясь. Приди!
И сон становился глубже. На протяжении нескольких часов сон пытается дать отдых тканям тела, которым в последнее время что-то мешает. По мере отдыха тела пот выгоняет через поры кожи вредные и отягощающие вещества, и вместе с этим температура понижается, дыхание становится тише, легкие прокашливаются. Человек на мгновение просыпается, замечает, что вспотел, и вспоминает, что раньше с ним такого не бывало. Уже за полночь часы бьют — половина, но какого часа — непонятно. И освещение комнаты странное, совсем иное, чем вечером. Из кровати, стоящей у двери, слышится хриплое дыхание батрака — это людская в Киерикке, и тут все совсем не так, как было в маленькой комнатке виллы Рантоо, где на окне, когда просыпаешься, видны были пестрые луговые цветы в стакане, а из щели дверной притолоки иногда кивала ветка рябины. И было совсем не так, как дома, в избе, где слышавшееся дыхание принадлежало отцу… Здесь единственная привлекательность была в тишине, в том, что все дневное начисто исчезало.
И в коротенький миг этого пробуждения тот образ одного-единственного предстал перед нею, хотя глаза ее были открыты. Он явился и хотел устранить все, что произошло за время разлуки, и это так ласкало душу, что глаза снова невольно закрылись и нахлынул новый, более спокойный утренний сон, счастливый, как в раннем детстве, когда сознание затаивалось в ожидании побудки — ласкового отцовского тормошения.
Но отец начинал тормошить ее обычно лишь тогда, когда сон уже успевал ослабеть, и если остатки сна еще задерживались где-то в теле, отец умел прогонять их, приятно дотрагиваясь и нажимая гибкими пальцами как раз на те места, где таился сон, при этом он шутливо пыхтел, словно массировали его самого; и тогда можно было бодро выпрыгнуть из постели и бежать прямо на крыльцо, приветствовать солнечное сияние.
Этим утром в начале лета ее разбудили коровы Киерикки. Или все же окончательно разбудило Силью незлобивое, как обычно в последнее время, ворчание хозяйки: «И что это с тобой происходит, прямо удивительно, какая ты стала». В это утро — и потом уже всегда по утрам — Силье трудно было встать на дойку в обычное время, в пять часов; от хутора до маслобойни было довольно далеко, так что тому, кто отвозил туда молоко, приходилось пускаться в пусть спозаранок. Силья же… этой весной и в начале лета ей хотелось спать по утрам, спать хотя бы часиков до восьми. Но это было невозможно, это не удавалось даже по воскресеньям, когда батрак спал почти столько, сколько хотел. Он с субботы отводил лошадей на дальний огороженный выгон, где они оставались до утра понедельника, поскольку из Киерикки ездили в церковь лишь раз за лето — на причастие, в ту пору, когда цвела рожь.