М.Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество
Шрифт:
Лермонтов почуял тотчас, что ошибся в расчете и что жизнь в школе еще более сдавит его могучую, рвавшуюся на простор индивидуальность. Недаром же вспоминал он университет:
Святое место!.. Помню я как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной...
Теперь он еще больше уходит в себя, еще больше скрывает от товарищей свой внутренний мир, выказывая только одну сторону — отзыв на их затеи, или же в сердечной скорби глумится над собой и окружающими; полусерьезно, полусаркастически говорит он в своей «юнкерской молитве»:
Царю небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь.
Пускай в манеже
Алехин глас,
Как можно реже
Тревожит пасть.
Еще моленье
Прошу принять —
В то воскресенье,
Дай разрешенье
Мне опоздать.
Я, Царь Всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем!
Весь строй жизни для Лермонтова переменился. В Москве он жил в кругу многочисленной родни, чуждаясь тесного сближения с товарищами по университету, имея общение с ними лишь изредка, или довольствуясь небольшим кружком их, вхожим в тот же слой московского общества, к которому причислял себя Лермонтов. Но и тут он жил, не открывая души своей. Большинство чувствовало существование какой-то преграды между собой и Лермонтовым — преграды, не дозволявшей близко с ним сходиться. В нем видели или гордеца, с язвительной насмешкой относившегося к другим, или недоступного, занятого собой фата. Только немногие, близко знавшие его пылкую, благородную натуру, глубоко ценили его дружбу и верили высокой душе поэта. Эти немногие не утратили веры и любви к нему даже и тогда, когда ранняя могила унесла его. К таким лицам принадлежал Алексей Лопухин и сестры его, в особенности Мария Александровна, и известна уже нам Сашенька Верещагина. Во время недостойного поэта образа жизни, который вел он в салонах Петербурга, платя дань «ухарским замашкам молодого офицерства», Лермонтов в письмах к этим женщинам откровенно признается в своих поступках, без всякого лицемерия:
Перед обеими вами я не могу скрывать истины, перед вами, которые были соперницами юношеских моих мечтаний...
Известно, какое влияние имели женщины на многих лучших поэтов. Пушкин обязан своим душевным развитием влиянию хороших и умных женщин. Н.А. Верещагина и М. Лопухина, очевидно, имели большое влияние на нравственное развитие характера Лермонтова, о чем свидетельствуют и письма поэта к ним, дошедшие до нас, к сожалению, в весьма ограниченном числе. Из этих же писем мы видим, что поэт оставался с этими друзьями ранней юности в самых искренних отношениях до своей кончины.
Теперь молодой человек в «школе» очутился в совершенно новых условиях. Из жизни у бабушки, где полнейшая свобода и независимость стесняемы были разве излишней любовью и боязливостью старушки, из круга родных и знакомых, среди которых он вращался равноправным членом общества, «ибо в то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц», Лермонтов попал в обстановку, сдавливавшую в тесные рамки всякую индивидуальную свободу. Дисциплина приводила всех под один уровень, и дисциплина эта была тем чувствительнее, что, как раз ко времени вступления Лермонтова в школу, она стала применяться с особенною строгостью, придирчивая ко всяким мелочам, что контрастировало с прежним бытом «школы». Чувствительная для всех, она должна была быть вдвойне тяжела для Михаила Юрьевича. Увидав себя в железных оковах правильного строя военного порядка, ощутив личную свободу свою порабощенной гораздо сильнее прежнего, Лермонтов не мог не понять, как ошибся он в расчете и как для него тяжело будет выносить эту регулярную, стеснительную жизнь, когда относительно свободный быт московских студентов казался ему невыносимым. Михаилу-Юрьевичу, очевидно, приходило на ум покинуть «школу», но останавливаться на такой мысли было нельзя. Куда идти? Возвратиться в московский университет было немыслимо; в петербургском пришлось бы начинать сначала. Оставаясь в школе, можно было окончить курс в два года. К этим соображениям прибавлялось еще сознание ложного положения, в которое пришлось бы стать по отношению к сонму родных и знакомых, уже и так много шумевших по поводу выхода Михаила Юрьевича из московского университета и переезда в Петербург на новую карьеру. Самолюбие не позволяло Лермонтову отступить. Надо было идти по принятому пути То же самолюбие вынуждало его как можно скорее освоиться с новым бытом и, затаив в себе личные интересы, пойти об руку с товарищами и ни в чем не отставать от них. Полная боязливой любви к своему внуку, бабушка Арсеньева опасалась за здоровье нервного «Мишеля», которое могло пострадать от внезапной и крутой перемены образа жизни, и поэтому старалась смягчить суровость ее. Так, Елизавета Алексеевна, тотчас по поступлении Михаила Юрьевича в школу, приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дома всякие яства, на утро же рано будить его «до барабанного боя», из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит нервы внука. Узнав об этом, Лермонтов страшно рассердился, и слуге его досталось. Стало ли это известным в кругу товарищей, не знаем; Михаил Юрьевич боялся в чем-либо выказать изнеженность и старался не только не отставать, но и опережать товарищей во всех «лихих» предприятиях и выходках бывшего в правах молодечества.
Товарищ Лермонтова по «школе», поступивший в нее лишь годом раньше, князь Александр Иванович Барятинский, рассказывая нам многие из эпизодов своей жизни, вспомнил о том, как тяжело тогда доставалось в «школе» молодым людям, поступившим в нее из семей, в которых они получали тщательное воспитание. Обычаи школы требовали известного ухарства. Понятия о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные, отчего немало страдали пришедшие извне новички, пока не привыкали ко взглядам товарищей; что в таком-то случае обмануть начальство похвально, а в таком-то необходимо сказать правду. Так, например, считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед надломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола. Юнкера хохотали, а служителя наказывали. Новичка, вступавшегося за несчастного служителя, если не прямо клеймили доносчиком, то немилосердно преследовали за мягкосердие и, именуя его «маменькиным сынком», прозывали более или менее презрительными прозвищами. Хвалили же и восхищались теми, кто быстро выказывал «закал», то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных «смелых штук». Вероятно, крайне самолюбивый Лермонтов боялся попасть в число «маменькиных сынков» и потому старался бравировать и сразу получить репутацию «лихого юнкера». В школе славился своей силой юнкер Евграф Карачевский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок. За испорченные шомпола гусарских карабинов много пришлось ему переплатить денег унтер-офицерам, заведывавшим казенной амуницией. С этим Карачевским тягался Лермонтов, который обладал большой силой в руках. Однажды, когда оба они забавлялись пробой силы, в зал вошел директор «школы» Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети что ли вы, чтобы шалить? — Ступайте под арест!» Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам про выговор, полученный от начальника, Лермонтов с хохотом заметили: «Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!»
Это самолюбивое желание первенствовать или, по крайней мере, не отставать от товарищей было причиной случая, едва не имевшего весьма печальных последствий. Вот как рассказывает о нем товарищ поэта по школе: «Вступление Лермонтова в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Долго лежал он потом больным в квартире бабушки. В письме от 25 февраля 1833 года Лопухин просил его: „Напиши мне, что ты в школе остаешься, или нет, и позволит ли тебе нога продолжать службу военную“. Лермонтов проболел несколько месяцев, но поправился, хотя потом всю жизнь едва заметно прихрамывал. Таким образом, он в первый год своего поступления в школу между товарищами пробыл лишь два месяца. 18 июня 1833 года он пишет Лопухиной:
Надеюсь, Вам приятно будет знать, что побывав в школе всего два месяца, я выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. Это все же питает надежду близкой свободы.
Петербург и петербургское общество сразу не понравились Лермонтову. Он отстранился от него и ушел в самого себя. Вскоре по приезде (в конце августа 1832 года) он пишет в Москву своей приятельнице:
Вы просите назвать Вам всех, у кого бываю? Из всех лиц, с которыми имею общение, приятнейшее для меня — это я. Правда, по приезде я навещал довольно часто родных своих, с которыми должен познакомиться, но под юнец нашел, что лучший из родственников моих я сам. Видел я образчики здешнего общества — дам весьма любезных, молодых людей весьма вежливых; все они вместе производили на меня впечатление французского сада, узкого и незамысловатого, но в котором с первого раза легко можно потеряться, до того хозяйские ножницы уничтожили в нем все самобытное.
После величаво раскинувшейся Москвы с ее пестротой и своеобразием — города, давно живущего исторической жизнью, — административный Петербург с прямыми улицами и казенными домами, окрашенными в желтую форменную краску, гранитный и холодный, с зелено-бледным небом и однообразием скучной официальной жизни, не мог понравиться поэту.
С негодованием пишет он о Петербурге Софье Александровне Бахметевой:
Увы, как скучен этот город
С своим туманом и водой!
Куда ни взглянешь — красный ворот,
Как шиш, торчит перед тобой.
Нет милых сплетен — все сурово,
Закон сидит на лбу людей...
Доволен каждый сам собою,
Не беспокоясь о других.
И что у нас зовут душою,
То без названия у них!..
Неудивительно, что не только природа, которой Петербург не может щегольнуть, не произвела на поэта впечатления, но и самое море, о котором он так мечтал, при общем настроении его духа, не вызвало в нем вдохновения:
И наконец я видел море!
Но кто поэта обманул?
Я в роковом его просторе
Великих дум не почерпнул.
В таком состоянии Лермонтов не мог писать, и задуманные и начатые им в Москве произведения оставались недоконченными. В письме к Марье Александровне Лопухиной он говорит:
Пишу мало, читаю не более, роман мой становится произведением отчаяния; я рылся в душе своей, дабы выбрать из нее все, что способно обратиться в ненависть, и в беспорядке излить это на бумаге.
Роман, о котором говорил поэт, — это его неоконченная юношеская повесть, впервые напечатанная в 1873 году в „Вестнике Европы“. Она была основана на истинном происшествии, рассказанном бабушкой поэта, и касалась времени Екатерины II, вероятно, из эпохи пугачевского бунта.
Через несколько дней после упомянутого письма Лермонтов пишет той же приятельнице и посылает ей сделавшиеся затем знаменитыми стихи, писанные им на берегу моря, вероятно, в Петергофе.
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом...
Стихи оканчиваются возгласом, в котором вылилось все тревожное состояние души поэта:
А он, мятежный, просит бури.
Как будто в бурях есть покой!
И так, в новой обстановке, в сфере петербургской жизни с самого начала поэт нехорошо себя чувствовал. Он приходит в восхищение, когда видит кого-либо из москвичей, даже только потому, что это приезжий из дорогого ему города.