Мадам танцует босая
Шрифт:
Зеркала в дом так и не вернулись, осталась только дверная зеркальная переборка в гостиной, в сторону которой Ожогин редко поворачивался. Кое-как, не понимая, кому это надо, он пытался обихаживать свое заброшенное неуютное тело. Брился нечасто — хорошо, если через день. Тупыми канцелярскими ножницами неумело подстригал ногти. Ходил дома в одном и том же истертом халате. В старые годы по три раза в день менял белоснежные сорочки. Обслуживали его прислужницы Лары — маникюр, педикюр, дело французское и приятное. Каждое утро приходил куафер с бритвой и французским одеколоном. Брил, хлопал горячим полотенцем по щекам. Захаживали на его половину и Ларины массажистки. Сама Лара за этим следила — когда вспоминала, конечно, но все-таки… Кстати, она не любила у него шершавых пальцев: «И так у тебя, душа моя, руки тяжелые стали, как какие-нибудь медные инструменты, а еще и пальцы шершавые. Это все твои газеты! Я, кажется, говорила тебе, Алекс, не читай за обедом газет! От них только грязь! И бумага как наждак». Алексом — на англо-американский манер — Лара иногда называла Александра Федоровича. Готовилась к Голливуду. Он поставил себе за правило не думать ни о ней настоящей — Раиньке, ни о госпоже Рай. И в снах она, слава богу, не приходила. А если и появлялась, то мелькала где-то на периферии кадра. Как-то снилась Ницца, набережная, вечерело — быстро-быстро темнело, будто наверху одну за другой тушили люстры. Зажглась цепочка маленьких огоньков — справа, на горном склоне, вдали. Там по дороге двигался автомобиль. Два больших желтых огня — фары, — как светящиеся узбекские дыни, выплывали из темноты. И было ясно, что за рулем путешествует она, Лара, откидывает голову в шелковом платке назад, смеющаяся, довольная теплым ночным ветром. Одна.
Маяковский, одно время зачастивший в дом Ожогина и почему-то пропагандировавший отращивание усов, водил его в публичные дома. Сначала хотел затащить в клуб новоявленной «свободной любви», уверял, что там поэтессы «такое делают из авангардных побуждений!» и что «озон футуристической революции» декларирует натиск и естественность. Потом понес что-то про «простые позы», отчего Ожогин покраснел.
— Увольте от бесплатной свободы — лучше с кошельком.
Ходили в старомодные номера, с бархатом и хорошей сервировкой напитков. Маяковский паясничал, потом надолго пропадал. В номерах Ожогину не понравилось: и дама своими ужимками, и интерьер, все слишком напомнило совсем старые, первые съемки. Декорации, грим, эффектные позы. Да еще жрица любви нашептывала, что когда-то подвизалась актриской. Еле ноги унес.
Ожогин подлил себе чаю из самовара, бессмысленно блестевшего круглыми глупыми боками, и развернул газету. «Воровство в дачных поселках». Незачем оставлять в летних домах красивую мебель. «Новая модель патефона». Было бы неплохо подарить кому-нибудь патефон, да хоть бы и Чардынину. «Судебный процесс г-на Гуляева». Мимо. Политические новости — мимо, мимо. «Натурбюро Ленни Оффеншталь». Ожогин остановил взгляд на рекламной картинке: комод, из разных ящиков которого выглядывают головки в забавных шляпах, из одного свешивается нога в ботинке с висящими шнурками, из другого торчат женские ступни в балетных тапочках с пробками. Да, конечно, Ленни Оффеншталь. Та самая пигалица. В тот день она приносила ему фотографии натурщиков. Кажется, именно она выпустила на экраны этого жеманного красавца, как его… Жорж… Жорж… Да бог с ним! Вот уж стрекоза — прямо Дюймовочка в коллекцию Манскому. Закрывала ему глаза, когда Лара… И потом… Он с усилием вспоминал. Кажется, приходила еще несколько раз, когда он начал выздоравливать. Сидела, показывала какие-то чудные фотографии, щебетала… Пыталась отвлечь, развлечь. Он никак не мог сосредоточиться на ее быстрых-быстрых рассказах. В какой-то момент устал, закрыл глаза. И было еще что-то очень неприятное. Что? То, что посторонняя девица стала свидетелем… Да, да, чужой человек, затесавшийся случайно в чужую беду. Он отчетливо понял, что больше не хочет, чтобы она приходила. Это было не ее горе. Когда он открыл глаза, она сидела с застывшим испуганным лицом и смотрела на него. Молчала. Как будто все поняла. Быстро встала, собрала свои фотографии, глухо пробормотала: «Извините!» — и выбежала из комнаты. Больше не появлялась. Он так никогда и не узнал, что в тот момент она прочитала на его лице.
…Газета, шурша, упала на пол. Ожогин сделал усилие и выплыл из воспоминаний. Поднял газету, уставился на очередной заголовок. «Праздник воздухоплавания». Радости бесстрашных весельчаков. Даже и завидовать храбрецам глупо. На последней странице — информация по ипподрому. Ожогин хотел было отложить газетные листы, тем более что явился Буня и с видом академика, недовольного состоянием дел во вверенной ему институции, исподлобья смотрел на полосатый ожогинский халат. Псина традиционно грустила, и лишь шелковые кисти пояса, которые свешивались с кресла до пола, могли дать ему надежду на небольшое просветление. Ожогин потряс кистями перед собачьим носом, но вдруг снова вернулся к первой странице. На что-то он хотел обратить внимание, однако патефон его отвлек. «Государственный заказ… Конкурс на сценарий и режиссуру фильма „Защита Зимнего“. К пятилетию со дня избегания большевистской катастрофы». Что это они удумали? Государственное, удиви нас, господи, финансирование? Однако! Такого, кажется, еще не бывало. Да, и немало обещают. Обещать-то обещают, а помним мы, сколько дала казна на продолжение строительства железной дороги через Сибирь в Азию — могулам пришлось в свои кошельки лезть. Но козырь хороший. «…Приглашаем принять участие…» Что, к ним и Гриффит едет? И Абель Ганс? И Жорж Мельес? И Мурнау? Ну, врут, как пить дать врут! Хорошо еще Чаплина не приплели! А может, и не врут? Что выдумали: «…публика может голосовать за любого режиссера, и в связи с этим в кинотеатрах будут показаны пленки, которыми режиссеры готовы защищать свои кандидатуры…» Реклама парламентарного правления — прелестно!
А между тем где-то в районе сердца у Ожогина пробежал холодок. Еще раз. И еще. Сдавил грудь. Он читал про то, что «…наш русский режиссер Сергей Борисович Эйсбар, известный документальными новациями в киножурналах, отчаянными победами на фронтах киносъемочной войны, тоже примет участие в конкурсе… в его киноленту для голосования вошли…». Что это? Зачем? За что? «…вошли помимо прочего удивительные кадры! Последняя съемка несравненной дивы Лары Рай, которую г-н Эйсбар сделал в день печально известного пожара на кинофабрике А.Ф. Ожогина и которую никто никогда не видел! Все поклонники таланта Лары Рай и синематографической живописи… Характер Эйсбара известен — он неумолим… его камера может быть клинком или микроскопом…» Да, он неумолим. Как точно сказано — неумолим. И камера его, конечно, клинок. Самый острый и убийственный, какой только можно себе представить.
Ожогин медленно отложил газету, протянул руку к колокольчику, позвонил и попросил одеваться. Костюмная пара. Белый воротник под горло. Запонки. Он одевался быстро, сосредоточенно. Он не думал о том, что делает и зачем, просто твердо знал, что надо делать в этот момент. Сейчас он оденется, потом выйдет из дома, сядет в машину, поедет… Куда? Потом, потом. Он узнает это потом. Знание придет само. Вдруг Ожогин вспомнил, что скалапендры в ящиках смешного мультипликатора Збышека напомнили ему упражняющихся на турникетах солдат — палочки ног-рук складываются-раскладываются то в одну сторону, то в другую. Вот и он сейчас вел себя, как снабженный особым заданием солдат — узнать, добыть, посмотреть.
Хлопнула дверь дома, потом — машины. Цветные авто — васильковое и алое — уже два года как пылились в гараже. Ездил Ожогин теперь в черном «бьюике» и только с водителем. Неуверенно чувствовал себя за рулем. Сев в машину, он, не задумываясь, назвал шоферу адрес. Плющиха. Кинотеатр «Луна». В газете говорилось, что именно там проходит демонстрация конкурсных пленок. Выйдя из машины у входа в «Луну», он быстро, не глядя по сторонам, прошел через фойе в задние комнаты. Без стука вошел в кабинет директора. Директриса, пожилая дама из бывших театральных актрис, узнала его, озабоченно всплеснула руками, стала перебирать программки, озираясь, будто в поисках подмоги, пряча от него глаза. Чего-то испугалась, хотя Ожогин только задал вопрос про сеанс рекламной ленты Эйсбара.
— Да ведь перенесли показ-то! В «Пегас», на Тверскую! Давали дополнительное объявление. Верно, вы читали старую газету, — прокричал мальчишка, споро кидавший пленки в круглых металлических банках с полки на полку в маленькой комнатке, где ветвилась махина проекционного аппарата.
Ожогин молча развернулся, механическим шагом прошагал сквозь фойе в обратном направлении. Снова хлопнула дверь — кинотеатра… машины… Водитель не выключал мотора, будто почувствовав, что разворачивается гонка, неостановимая и неотвратимая, и сразу рванул с места, как только Ожогин опустился на сиденье.
— В «Пегас», — бросил он почти беззвучно. Крупными хлопьями пошел предновогодний декабрьский снег.
У входа в «Пегас» зажигали фонари, но свет в фойе еще был выключен — сеанс ожидался только через два часа. Ожогин не стал слушать объяснений юноши в форменной курточке и, не останавливаясь, пошел наверх по чугунной — ступени в вензелях — лестнице. Дал сонному механику сотенную бумагу. Показал рукой на металлическую коробку, на крышке которой значилось грубыми мазками масляной краски — «С. Эйсбар. Защита».
— Заряжай!
Механик положил купюру на полку, к журналу с потрескавшейся обложкой, взял коробку, ударил ее торцом об пол — заклинило крышку, — открыл и стал заряжать пленку в аппарат. Ожогин посмотрел на то, как в неверном свете желтой электрической лампочки слегка поблескивает эмульсия, развернулся и пошел в зал.
В зале он был один. Прошел в середину второго ряда, снял пальто, уселся. Механик следил за ним в свое маленькое окошко и, как только Ожогин расположился, запустил пленку. Пронеслись, проскрипели ненужные похороны японского дипломата, заслонившие весь кадр гигантские скульптуры бойскаутов с книжками в руках и сачками для ловли бабочек — новейшее архитектурное излишество на одном из московских домов, проплыло тяжелое брюхо дирижабля… Ожогин не понимал, что происходит на экране. Он ждал. И вот… Экран заполонил нежный дым и сквозь него, точнее вылепленные им, возникли очертания ее лица. Лицо плыло навстречу камере, как облако, и казалось, что оно вот-вот растворится, рассеется, исчезнет. Таким невесомым, неземным, призрачным оно было. Вдруг его черты исказила гримаса ужаса. Что-то вспыхнуло. Над ее головой возник золотой сияющий нимб. Несколько секунд он стоял, освещая ее искаженное лицо странным зловещим светом, кидая на него отблески безумия, выхватывая из зыбкого тумана случайные ненужные предметы. Кусок картонной вычурной декорации осветился и погас. Высокий столб с фонарем, что стоял в глубине площадки, покачнулся и упал. Мир рушился вокруг ее застывшей в ужасе фигуры с воздетыми руками. Аппарат застрекотал. На экране побежали пустые, перечеркнутые крест-накрест кадры. Пленка кончилась. Погас луч проектора. Полоску света, пробивавшуюся сквозь щель в двери, пересекла мышь. Ожогин машинально проследил взглядом, куда она бежала. Теперь он действительно оцепенел. Долго сидел, уставившись неподвижно в пол, и не мог подняться. Как оказался в автомобиле, не знал. Шофер вопросительно оглянулся на него и, не дождавшись приказа, повез домой. Ожогин вылез около подъезда, тихо и аккуратно закрыл дверь авто. Смиренно ждал, пока откроют входную дверь. Зачем-то поклонился горничной. Не сняв пальто и галош, прошел в Ларину спальню. Застыл на мгновение возле кровати. Закрыл глаза. Вспомнил, что не зря ему недавно снилась Лара, проносящаяся в креслице карусели высоко над землей. Подошел к туалетному столику. Выдвинул верхний ящик. Ящик выкатился плавно, будто ждал его руки. Сверху лежал маленький пистолет с изумрудом на рукоятке. Ожогин вынул его. Проверил, заряжен ли. Пистолет был заряжен.
Глава 4
Маленький пистолет с изумрудом
В тот день Эйсбар протелефонировал Ленни утром, попросил прийти в студию, подобрать для него негативы, которые хранил в пыльных коробках на антресолях. Сказал, что сам вернется с кинофабрики часа в три. Так часто случалось и раньше. Ключ от студии он дал Ленни в самом начале их знакомства. Она знала, что без разрешения в студию являться нельзя — это не проговаривалось, но подразумевалось, — и никогда не злоупотребляла доверием Эйсбара.