Малавита
Шрифт:
— Линда Мэй!
Прижимая возлюбленную к груди, он принял страшное решение:
— Будешь ты мне помогать или нет, а я ее найду, Стью. И скажу ей, как много она для меня значит.
— Технически она могла бы быть твоей бабушкой.
Стью схватил другую газету, оказавшуюся на столе, и попытался разобрать название:
— «Ла Газет»… чего? Это на каком же языке написана эта фигня?
— Я откуда знаю, в этих контейнерах чего только нет.
Стью не нуждался в дальнейших разъяснениях и обернул вокруг густо-черной бутылки «Газету Жюля Валлеса», которая прочно закрепила бутыль среди пяти остальных. Он приклеил скотчем адрес на ящике: Джеймс Томас Сентер, 14 Хазен-стрит, Райкерс Айленд, Нью-Йорк, 11370, и скрутил две ручки из веревки, чтобы легче было нести. Привычное дело.
— Ну, найдешь ты ее и что скажешь своей «мисс Май девятьсот семьдесят два»?
Донни долго молчал, прежде чем ответить:
— Что я по-прежнему верю в нее.
Райкерс Айленд, тюрьма на траверзе Манхэттена, насчитывала 17 тысяч узников, мужчин и женщин, распределенных по десяти совершенно раздельным заведениям. Остров напоминал небольшое государство в государстве, расположенное менее чем в десяти километрах от Эмпайр Стейт Билдинг и считающееся самой крупной структурой в системе исправительных заведений мира. В корпусе, названном «Джеймс Томас сентер» в честь первого афро-американского надзирателя, сектор старожилов четко отграничен от других. На этом олимпе жулья пребывало несколько живых легенд крупного бандитизма, основополагающих фигур преступного мира и последних мифических парий, которыми так и не пресытились толпы. Каждый из них по совокупности располагал сроками, иногда доходящими до четырехсот лет заключения, так что мог умереть за решеткой, возродиться и снова умереть, и так далее в течение нескольких поколений. Для того чтобы войти в ультразакрытый клуб долгосрочников, надо было накопить как минимум двести пятьдесят лет без права сокращения срока.
Поэтому в квартале старожилов восприятие времени было не совсем таким, как во всех других местах.
Эти два десятка заключенных пользовались исключительными условиями заключения: их известность в большинстве случаев — личное богатство, юридическая поддержка, достойная крупнейших компаний, хорошие отношения с начальством исправительных учреждений трансформировали статус заключенных в статус проживающих на пансионе, а их камеры — в апартаменты, которые ни в чем не уступали лучшим особнякам в центре Манхэттена. Всем было уготовано там умереть, но торопить этот день никто не собирался.
В этот день двое из пансионеров, дружащие уже скоро четыре года (по личной шкале — срок, чтобы едва начать подавать руку), болтали, сидя в креслах, куря ритуальную сигару после обеда. Младший из них и, однако же, самый давний обитатель этих стен, террорист Эрван Догерти, пригласил соседа из камеры напротив, на двадцать лет старше себя, Дона Мимино, крестного отца всех крестных отцов итальянской мафии, сидящего уже около шести лет. Эрван, весьма подозрительно относящийся ко всем формам компанейства — он сумел сохранить полное молчание в течение почти восьми лет, — ценил в Доне Мимино старомодные манеры, философию другой эпохи и умение вести беседу, равное умению молчать. А для почтенного итальянца тот простой факт, что ирландец был единственным католиком в округе, составлял его первое достоинство.
— Я решил выучить свой родной язык, — сказал Дон Мимино.
— Как это?
— Я говорю на каком-то сицилийском диалекте, который непонятен уже для жителей соседней деревни. На нем теперь говорят только в некоторых уголках Нью-Джерси! Я хочу выучить материнский язык, тот, на котором говорят в Сиенне. Я хочу прочитать всего Данте в оригинале. Говорят, нешуточное дело. Я подсчитал, что если стану специалистом по средневековому итальянскому, то смогу одолеть «Божественную комедию» лет через пять-шесть.
Издавна в квартале долгожителей считалось во всех смыслах желательным начинать долгую учебу: большинство видело в этом возможность занять себя чем-то более интересным, чем качать мускулы или смотреть телевизор. Но не только.
— Потом я займусь английским, — продолжал он. — Прожить здесь шестьдесят лет и в конце концов говорить на каком-то ублюдочном языке, среднем между наречием эмигрантов и уголовным жаргоном, — чем уж тут гордиться. Поставлю себе цель: читать «Моби Дика» и не лезть в словарь на каждой странице.
Главное было не убить время, а придать смысл, и даже не один, сроку заключения, не подлежащему разумному толкованию. Как вообразить грядущие триста лет без всякой цели в жизни?
— Поздновато я взялся за Мелвилла, — сказал Эрван. — Прибыв сюда, я сначала прочел всего Конрада и всего Диккенса, потом всего Джойса, он был из Дублина, как мои родители. А потом я решил изучать право и взял восьмилетний курс.
Право выбирали чаще всего, на втором месте шла психология, потом, с большим отставанием, литература… Кто-то хотел узнать все тонкости Кодекса, расшифровать скрытые смыслы, ловушки, понять в деталях ту процедуру, которая отправила их доживать жизнь на этом острове. Эрван, например, получил диплом адвоката, чтобы пересмотреть свое дело и защищать себя самому. Психология и ее производные тоже ценились высоко, как все, что касалось механизмов человеческой души, начиная с собственной: некоторые проходили психоанализ по полной форме, чтобы верней сбросить балласт прошлого и спокойно смотреть в будущее. К тому же занятия по психологии служили трамплином ко многим другим наукам и позволяли лучше понять законы функционирования групп и отношения иерархии. В квартале старожилов можно было браться за какую-то область и верить, что исследуешь ее до конца, исчерпаешь вплоть до невидимых тонкостей, постоянно обновляя накопленные знания. Кто на воле мог позволить себе такую исчерпывающую позицию?
Другие заключенные учились с единственной целью доказать примерное поведение и тем самым снизить срок иногда лет на десять — пятнадцать: самые упорные таким образом уменьшили себе срок заключения со ста шестидесяти до ста пятидесяти лет.
В отличие от остального человечества старожилы Райкерса не видели в смерти конца срока. Концом срока оставался первый день, когда они могли выйти на свободу. Им нужно было цепляться за мысль, что однажды, в ближайшие двести-триста лет, они окажутся на свежем воздухе и отправятся открывать новый мир. Вот тогда можно будет и умереть.
— А потом? — спросил Эрван, зажигая свою «Ромео и Джульету».
— Потом, меня привлекает пара азиатских языков. Я столько лет боролся с китайской и японской мафией, что подумал, пора бы мне выяснить, как эти ребята устроены, а говорить на их языке — это дает кое-какие ключи.
— После того как я получил диплом по китайской медицине, я изучал тао и все методики долголетия, потом логически перешел к тай-ши. Некоторые легенды говорят про древних учителей, которые прожили от девятисот до тысячи лет.
— Я с самого юного возраста проклял любую форму физических упражнений.
— Вы придете к этому, Дон Мимино. Не сразу, но придете.
— Посмотрим. Я сначала изучу классическую медицину, потом ревматологию. Почки меня просто убивают…
В дверь постучали. В отличие от других камер камеры старожилов были отделены от коридора дверью и перегородкой, решетки были только на окнах. «Шеф» Моралес, глава команды надзирателей западного крыла, в которое входил и квартал старожилов, вошел, держа в руке пакет.
— Это посылка от моего кретина-племянника, — сказал Эрван, разрезая упаковку ножом. — Выпейте с нами по капельке ликера, Шеф.
— Времени нет, в блоке Б опять жарко.
Для формы сторож заглянул внутрь пакета, прикинул на вес несколько бутылок и вышел из камеры. Шеф Моралес, несмотря на молодость, пользовался у заключенных уважением за свою понятливость и готовность решать проблемы.
— Нам будет его не хватать, когда он уйдет на пенсию, — сказал Дон Мимино.
Эрван отвинтил крышку бутылки и вдохнул густой запах кофе.