Маленькая хозяйка Большого дома. Храм гордыни
Шрифт:
— Очень больно? — спросил Дик.
Глаза ее были широко раскрыты, и она старалась глядеть храбро, но выражение их было страшно, и губы ее задрожали, прежде чем она ответила.
— Не слишком, но все же очень, очень больно, ужасно больно. Долго я этого выносить не смогу. Я скажу «когда».
На устах ее заиграла улыбка.
— Странное дело — жизнь, не правда ли? И знаете что, я хочу уйти под звуки песен любви; сначала вы, Ивэн, спойте «По следам цыган». Подумать только, ведь мы с вами пели ее всего только какой-нибудь час назад. Пожалуйста, Ивэн, я вас очень прошу.
Грэхем взглянул на Дика, как бы спрашивая разрешения, и Дик молча ответил взглядом.
— И спойте ее голосом мужественным, радостным, увлеченно, так, как должен петь цыган, увлекающий цыганку, — настаивала она. — И станьте подальше, вон там, чтобы я могла вас видеть.
И Грэхем пропел всю песню, вплоть до последних заключительных строк:
Ведь для женщины — сердце мужчины;
Завтра счастье нас ждет на краю земли,
И мы будем земли властелины.
О-Дай стоял в дверях, неподвижный, как статуя. Ой-Ли в немом горе у изголовья уже не ломала больше рук, но стиснула их так крепко, что концы пальцев и ногти побелели. Позади, у туалетного стола, доктор Робинсон бесшумно распускал в рюмке болеутоляющий порошок и набирал раствор в шприц.
Когда Грэхем умолк, Паола поблагодарила его взглядом и, закрыв глаза, полежала с минуту неподвижно.
— А теперь, Багряное Облако, — сказала она, снова приоткрыв глаза, — спой мне песню про Ай-Кута и про сладостную росу.
И Дик запел:
— «Я, я — Ай-Кут, первый среди нишинамов. Ай-Кут — это сокращенное имя Адама, отец мой и мать были солнцем и луной. А это — Йо-то-то-ви, моя жена, первая женщина среди нишинамов.
Я, я — Ай-Кут. Эта женщина — моя роса, моя медовая роса. Мать ее была зарей на хребте Сьерры, а отец — летним восточным ветром с этих же гор. Они сговорились и из воздуха и земли выпили все сладостное, и в тумане, порожденном их любовью, листья чаппараса и мансаниты покрылись медовой росой.
Йо-то-то-ви, Йо-то-то-ви, моя сладкая роса, слушайте меня! Я — Ай-Кут, Йо-то-то-ви — моя перепелка, моя лань, моя жена, пьяная нежным дождем и соками жирного чернозема. Ее родили молодые звезды и растил свет зари, когда солнце еще не взошло, и она для меня единственная, единственная из всех женщин на земле».
И, снова закрыв глаза, Паола молча лежала с минуту. Попыталась было вздохнуть поглубже, но сейчас же закашлялась.
— Старайся не кашлять, — сказал Дик.
Брови ее сдвинулись, и она усилием воли старалась побороть раздражение в горле, грозившее ускорить развязку.
— Ой-Ли, подойди так, чтобы я могла тебя видеть, — сказала она, открыв глаза.
Китаянка повиновалась. Глаза ее были полны слез, и она ничего не видела; Робинсон взял ее под руку и подвел.
— Прощай, Ой-Ли, — выговорила она слабо. — Ты всегда была очень добра. А я иногда, быть может, и не была достаточно добра к тебе. Прости. Не забудь, что мистер Форрест останется тебе за отца и за мать, а все мои яшмы возьми себе.
Она снова закрыла глаза, в знак того, что разговор с ней окончен.
Опять ее стал беспокоить кашель, который становился все мучительнее.
— Я готова, Дик, — сказала она ослабевшим голосом и все еще с закрытыми глазами. — Что, доктор готов? Подойди поближе. Подержи мою руку, как тогда, помнишь, во время моей «малой смерти».
Она посмотрела на Грэхема, и Дик отвернулся: он знал, что этот ее последний взгляд будет полон любви; он знал это так же твердо, как и то, что, когда она потом посмотрит на него в последний раз, в глазах ее тоже будет любовь.
— Как-то раз, уже давно, — пояснила она Грэхему, — мне пришлось лечь на операционный стол, и я заставила Дика побыть со мной и держать мою руку, пока меня не усыпили. Помнишь, Дик, Хэнли называл это «пьяными сумерками», «малой смертью». Это было для меня совсем нетрудно.
Долго, при общем молчании, она глядела на Грэхема, потом повернулась лицом к Дику, стоящему возле нее на коленях, держа ее руку в своей руке.
Она тихонько погладила его руку пальцами и глазами показала ему, чтобы он приложил свое ухо к ее губам.
— Багряное Облако, — шепнула она, — тебя я люблю лучше, крепче, больше. И горжусь тем, что так долго я была твоей. — Она еще крепче сжала его руку пальцами. — Мне жаль, что у нас не было маленького, Багряное Облако.
Она отпустила пальцы, чтобы он чуть отошел, и она могла бы смотреть на обоих.
— Оба, оба прекрасны. Прощайте, оба. Прощай, Багряное Облако.
Они молчали, а доктор обнажил ее руку до локтя.
— Спать, спать, — тихо шептала она, точно подражая сонному щебетанию засыпающей птички. — Я готова, доктор, натяните тщательнее кожу. Вы же знаете, как я не люблю, чтобы мне делали больно. Подержи меня крепче, Дик.
Робинсон взглянул на Дика и, прочтя в глазах его согласие, легко и быстро вонзил иглу в туго натянутую кожу, твердой рукой надавил поршень и пальцем слегка потер место укола, чтобы помочь морфию рассосаться.
— Спать, как хорошо, как хочется спать, — шепнула она, засыпая.
В полусознании она слегка повернулась на бок, согнула свободную руку на подушке, прижавшись к ней головой, и улеглась, свернувшись калачиком, в обычной своей любимой, так хорошо знакомой Дику позе.
Потом, несколько позже, она тихо вздохнула… Она умерла так легко, что никто не заметил, как ее не стало. Во дворе чирикали дикие канарейки, купавшиеся в фонтане, а вдали, как трубный глас, звучал могучий призыв и в ответ ему серебристое ржание Принцессы.
ХРАМ ГОРДЫНИ
Храм гордыни
Персиваль Форд недоумевал, зачем он сюда пришел. Он не танцевал. Военных недолюбливал. Однако знал их всех — скользивших и кружившихся на широкой террасе у морского берега, — знал офицеров в свеженакрахмаленных белых кителях, штатских в белом и черном, женщин с обнаженными плечами и руками. После двухлетнего пребывания в Гонолулу двадцатый полк отправлялся на Аляску на новую стоянку, и Персиваль Форд, как важная особа на островах, не мог не знать офицеров и их жен.